Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Листок в руке старика Полякова сгибался, он выправил его, и Скачкову был слышен хруст бумаги.
– Ну… так слушайте.
Список был длинный, многие фамилии Скачкову помнились по пьедесталу памятника во дворе вагоноремонтного. Старик отчетливо произносил фамилию погибшего, имя, отчество и каждого отделял паузой, так что Максим Иванович успевал не только вспомнить, но и вполголоса сказать: «Вратарь был… Здорово стоял!» или: «Этот ядро толкал… Вот ручищи были!» Скачков ждал, что где-нибудь в конце услышит и фамилию отца, но нет, не услыхал. Потом, когда все расходились, Скачков спросил отцовского помощника и друга, и Максим Иванович не сразу нашелся что ответить.
– Да ведь как сказать, Геш? Играть, конечно, и он играл, но… не очень, если по правде-то говорить. Мы, бывало, на поле, а он к своей… ну, то есть, к матери твоей. У них там любовь эта самая была – не разлей водой. Молодые же были! Но болеть приходили. Как игра, так и они. Рядышком. Что правда, то правда – ни одной игры не пропускали.
Старик Поляков, завладев всем залом, кончил читать и долго, при общей траурной тишине, складывал и прятал в карман кителя листок. Садиться он не думал – поискал и нашел, где Иван Степанович. Тот сидел с краю, голова опущена, руки мнут, сворачивают в трубочку тетрадь.
– А тебе, Степаныч, если отвернуться и забыть обо всем… я бы тебе вот что посоветовал. Кто сам играл, – а ты-то играл, как дай бог всякому!., все мы помним, как ты играл – так вот, кто сам играл, тот знает: хорошо идет команда, так возле нее, как возле ротного котла, прихлебателей невпроворот. И все в обнимку! Но вот попробуй только поскользнуться – попробуй! Куда всех черт и унесет. Ни одного. А потому… – старик язвительно наставил палец в зал, – когда команда выигрывает, это значит – все выигрывают. Ты, ты… все мы! А вот проигрывает всегда только один. Он проигрывает, тренер!
В общем дружелюбном смехе опять раздался свист, но свист одобрительный, такой, каким болельщики приветствуют забитый гол. Смеялся Иван Степанович, бил тетрадкой по колену, согнутым пальцем прикасался к краю глаза.
Поляков продолжал стоять и пережидал смех.
– Играть, ребятки, вам, конечно, трудно придется. Чего и говорить – дома ничью сделали. Без запаса едете. Да и Фохт… И все же надо играть! За них сыграйте, за тех… кто не пришел, не доиграл, остался где-то там… в этой же Австрии самой. Пусть и они помогут вам. Но если уж справитесь и привезете Кубок, так мы его вот, на сцене прямо поставим. Тут вот! И пусть все ходят и смотрят. Пускай знают!
Последний возглас его потонул в шквале сорвавшихся аплодисментов. Феклюнин завертелся на стуле, обеспокоено полез к Рытвину. Тот, не слушая, дернул щекой, и Феклюнин сразу отсырел, полез за платком. С этой минуты он избегал смотреть в зал, где его караулили тревожные глаза Комова.
Аплодисменты не стихали долго. Рытвин, улыбаясь, тронул Полякова, тот пригнулся, выслушал и, заартачившись, категорически затряс сухой седой головкой. Щеки у него горели. Рытвин, уступая, снова улыбнулся, перечеркнул и смял лежавший перед ним исписанный листок. Поляков, стеснительно пригибаясь, стал выбираться в коридор, заранее нашаривая кисет и спички.
Скачков спустился вниз следом за ним. Старик, покуривая, зарылся лицом в сложенные ковшичком ладони.
Пока он, унимая кашель, с головой закутывался едким дымом, Скачков рассматривал его, точно видел впервые. Бывший футболист… Значит, на самом деле из футбола все-таки уходят, но от футбола – никогда! Вот и старик пронес через всю жизнь свое юношеское увлечение. Память о погибших, список товарищей на сложенном вчетверо листке, «Чаша скорби» на заводском дворе…
Странное дело, но сегодня, сейчас, мысль об уходе из команды уже не вызывала знакомого стеснения в груди. Жизнь продолжается и за воротами стадиона, и сегодняшняя встреча в старом заводском клубе, где он когда-то ходил, как свой среди своих, толкался, цепляясь за других плечами, точно помогла ему сделать для себя открытие: там, где всегда мерещился тупик, оказывается всего лишь поворот, а за ним вновь открытая, нескончаемо долгая дорога. Эта дорога началась для него еще в тот день, когда Максим Иванович привел его, мальчишку, в огромный, устрашающе шумливый цех (однако нет, сначала были коридоры, комнатки заводоуправления, и там ему запомнились обжигающие батареи отопления – топили на заводе, не жалея, и к батареям было больно прикоснуться). В высоком, перерезанном столбами света цехе в уши Скачкову ударило жужжание станков, там он впервые глотнул машинный теплый запах смазанного железа.
– Илюшкин сын? – поинтересовался кто-то у Максима Ивановича и удивился, покачал промасленной кепчонкой: – Гляди ты, как время летит! Только по таким огольцам и замечаешь.
В цехе он был принят, как подросший родственник, которому пришла пора устраиваться в жизни, и ощущение, что он среди своих, среди большой родни, на первых порах очень помогало Скачкову.
В армии он получил письмо из дома, сестра писала о болезни матери, но просила не беспокоиться, потому что кризис миновал, мать скоро выпишут, а «через завод» уже хлопочется о путевке в санаторий. И эти помощь и забота о семье, когда ему, оставшемуся за отца, пришлось быть далеко от дома, запали в сердце с такой силой, что он уже не знал людей дороже, чем те, с которыми его сроднила семейная рабочая судьба. И потому, когда впоследствии были соблазны перейти в московские команды, он как-то все не мог решиться, всегда что-то мешало, мелочи какие-то – теперь оказывалось, что в мелочах, в зацепках этих, почему он не поддался, был большой глубокий смысл: он оставался дома. Да, здесь все было свое, домашнее, накопленное исподволь по мелочам, по крохам: шершавая ладонь Максима Ивановича, когда он вел его за руку к проходной, жужжание станков и звонкий визг железа по железу, отцовская строка на грани пьедестала и даже давняя мальчишеская память о ремне (был, состоялся как-то в детстве и такой обидный эпизод).
Да, с железною дорогой, с депо, с заводом у Скачкова, как и у многих в городе, связана вся жизнь: родные стены…
Бродя в пустынном темном коридоре, Скачков прильнул к какой-то запертой двери и через щель увидел тот же зал, но сбоку. На трибуне он узнал почетного машиниста со звездой Героя на сером кителе. Машинист доказывал, что сам он, когда ведет состав, не переносит рядом с собою никаких подсказчиков, да к нему в такое время никто и сунуться не смеет. И он хорошо понимает тренера, к которому под локоть лезут и пихают всяк, кому только не лень. Примечательно, что никто из людей, заседающих на «чистилищах», не несет никакой практически ответственности за команду. Так не оставить ли в покое человека, на чьих плечах такая ответственность лежит целиком и полностью? «Суп должна варить одна хозяйка, – тогда с нее и спрос за качество!»
Постепенно выступления стали мельчать. Начались жалобы, что «Локомотив» за последние годы ни разу не сыграл на заводском стадионе, что для болельщиков-железнодорожников выделяется совсем ничтожное количество абонементов на центральный стадион. Становилось ясно, что официальная часть встречи затянулась. И хоть желающих взобраться на трибуну прибывало, нетерпеливо, наперегонки тянулись руки, требуя: «Дай же, дай и мне сказать!», и зал все более гудел и возбуждался, все же Ронькин, притворно ужасаясь, изобразил, что глохнет и теряет голову, потом простер над залом руки и зычным голосом распорядителя провозгласил начало танцев. Тотчас вспыхнул свет, грянул истомившийся оркестр и в несколько распахнутых дверей из зала повалил смеющийся народ…