Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты чувствуешь, что здесь пахнет медом?
Но Грета не улавливает запахи.
Почти те же самые странности происходят и с мамой. Я была уверена, что полностью освободилась от нее. Теперь она вернулась со всей своей материнской властью. Она — единственное существо, которое всегда со мной.
Я стала вести с ней долгие разговоры. Это были немые, воображаемые разговоры, но для меня они были реальными. Мы сидели за обеденным столом первого мая, я приехала поездом с маевки, где слушала боевые песни и треск реющих на ветру красных знамен.
Я сказала:
— Как вы можете видеть грех в том, что бедные люди требуют своих прав?
Она ответила:
— Все беды приходят, когда народ перестает покоряться своей судьбе. Кто будет делать то, что должно делаться, если не бедные люди? Ты же сама не веришь в то, что богатые и могущественные сами придут и будут работать и копаться в грязи.
— Мама, вы должны понять, что настали новые времена.
— Я это поняла. Люди полны ненависти.
— В этом-то все и дело, мама. Ненависть созревает и скоро принесет свои плоды.
— И каков вкус у этих плодов?
— Думаю, что он будет терпким, как у терна, но вы же сами говорили, мама, что терн очень полезен.
— На одном терне не проживешь.
— Нет, прожить можно на достойную зарплату за надежную работу. Это что-то новое, мама, но об этом новом вы и сами всегда мечтали и думали.
— И что же это будет?
— Справедливость, мама.
— В этом мире нет никакой справедливости. Бог правит всем миром без нее.
— Думайте, что Бога не существует, злого Бога, в которого вы верите. Лучше подумайте о том, что это мы должны править.
— Ты сама не понимаешь, что говоришь. Некоторые слепнут, заболевают, их разбивает паралич. Умирают невинные дети. У многих жизнь кончается до того, как они начинают думать.
— Люди станут жить дольше и сохранят здоровье, если будут лучше питаться и жить в человеческих условиях.
— Точно так. Но потом придут новые господа.
— Нет, мы построим мир, в котором каждый человек будет сам себе господином. Я сегодня слушала речи об этом на Железном рынке.
Мать горестно покачала головой:
— Господами будут такие, как Ларссон из трешки. Он богатый человек, у него есть мастерская, он ни перед кем не гнет спину, но зато бьет своих детей и пьет как свинья. Люди не становятся лучше, когда им становится лучше. Вспомни богатую семью, в которой ты служила. Они были не лучше, чем самые нищие крестьяне, которых я знала в детстве.
Я долго вспоминала потом об этом разговоре. Несчастье мамы состояло не в том, что она была глупа, — нет, она не была такой, ей просто не хватало слов.
* * *
Рагнару исполнилось сорок лет. Длинный стол с закусками поставили в саду под высокими деревьями. Погода стояла прекрасная, Лиза испекла хлеб, а мама торт. Ниссе Нильссон привез большую коробку селедки, лосося, паштеты и другие лакомые деликатесы.
— Это подарок твоему брату ко дню рождения, — сказал Ниссе. — Ну а пиво и водку он пусть выставляет сам.
Народа ожидали много — у Рагнара было полгорода друзей и приятелей.
Когда стол был накрыт, мы, женщины, смотрели на него с гордостью. Он был украшен цветами, березовыми веточками и широкими зелеными лентами. Нас совершенно не смущало то, что белая скатерть на самом деле была обычно простыней, а разностильный фарфор мы заняли у соседей.
Когда мы с мамой убежали в квартиру, чтобы переодеться в праздничные платья, пришли музыканты и начали упражняться. Загремел вальс. Я закрываю глаза и вижу пары, кружащиеся в вихре веселого танца.
Мама морщится. Она надевает свое старое шерстяное платье — черное, до земли.
— Неужели вы не можете хотя бы один раз одеться по-современному. Ну, например, надеть зеленое?..
Но я наперед знаю, что она проявит свою обычную непреклонность. Она хочет выглядеть достойно. Старой и безупречной.
Праздник начался, люди пели и ели, водка плескалась в бутылках и стаканах, голоса становились все громче и громче. Мама встревожилась, но успокоилась, когда Лиза шепнула ей, что Рагнар совершенно трезвый и следит, чтобы никто не напился и не подрался. Мать встала из-за стола очень рано, тихо сказав мне, что сильно устала и у нее очень болит спина. Я поднялась в дом вместе с ней, помогла ей лечь на кровать и укрыла теплым одеялом.
Это вызвало у нее сильное раздражение. Она никогда не выносила, чтобы ей помогали или выказывали дружеское участие.
— Так, теперь начинаются танцы. Иди вниз и повеселись.
Я прошла круг с Ниссе Нильссоном. Но никакого веселья не чувствовала, а все время думала о матери, испытывая одновременно злость и грусть. Почему она не может разделить веселье и радость с другими людьми, как те женщины, которые сидят здесь за столом в лучах заходящего солнца, болтают и смеются? Многие из них старше мамы, а ведь ей всего пятьдесят три года.
Ей пятьдесят три!
В голову закрались неясные нехорошие мысли, которые сразу захотелось отогнать.
Нет!
Да! Ей пятьдесят три, а ее сыну сорок.
Она всего на тринадцать лет старше собственного ребенка.
Я отняла девять месяцев и дошла до октября.
Ей тогда было двенадцать.
Она же была совсем дитя!
Нет, это невозможно. Наверное, она ему мачеха.
Нет, они очень похожи!
Я всегда знала, что у Рагнара другой отец, не тот, что у меня с остальными братьями. Кто он? Говорили, что в юности мама влюбилась в двоюродного брата, но это было невозможно. Двенадцатилетняя девочка не может влюбиться так, чтобы лечь в постель с мужчиной. Кто-то говорил, что она очень переживала, когда этого двоюродного брата случайно застрелили на охоте. Кто это сделал? Надо спросить Лизу. Но, собственно, откуда она может знать?
Я тоже рано встала из-за стола и сказала Лизе, что мне надо подняться к маме.
— Она заболела?
— Не знаю, но мне как-то неспокойно.
Я взбежала вверх по лестнице, зная, что не смогу удержаться от вопросов.
— Мама, вы спите?
— Нет, я просто лежу и отдыхаю.
— Я только сейчас подсчитала, что вам было двенадцать лет, когда вы забеременели, и тринадцать, когда родили.
Она села, и, несмотря на сумерки, я увидела, что лицо ее вспыхнуло. Помолчав, она сказала:
— Ты всегда была очень умной. Странно, что ты не подсчитала этого раньше.
— Да, это странно. Но кто-то говорил, что вы были влюблены в отца Рагнара и что сильно переживали, когда он умер. Поэтому у меня никогда не было желания ни считать, ни спрашивать.