Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов он объяснил мне, что Альбертины в Эгревиле нет, что вернется она только в девять часов, а что если она внезапно, то есть, в переводе с его языка, случайно, возвратится раньше, то ей передадут, и она приедет ко мне уж никак не позже часа ночи.
Однако еще не в этот вечер начала упрочиваться мучительная моя подозрительность. Все выяснилось значительно позднее, но уж если я об этом заговорил, то скажу тут же, что мою подозрительность вызвали слова Котара. В тот день Альбертина и ее подружки сговорились затащить меня в энкарвильское казино, но я бы, на свое счастье, не встретился с ними (я собирался к г-же Вердюрен, уже несколько раз звавшей меня к себе), если б мне не пришлось остановиться именно в Энкарвиле из-за неисправности в трамвае, с которым надо было повозиться. Расхаживая в ожидании, когда кончится починка, по платформе, я неожиданно столкнулся с доктором Котаром, приезжавшим в Энкарвиль к больному. Мне не хотелось с ним здороваться, потому что он не ответил ни на одно мое письмо. Но каждый человек бывает любезен по-своему. Котар не получил светского воспитания, зато он был полон благих намерений, о которых никто не догадывался, в которые даже не верили до тех пор, пока ему не представлялся случай осуществить их. Он извинился – мои письма он, конечно, получил; о том, что я здесь, он сообщил Вердюренам – им очень хотелось со мной повидаться, и он советовал мне к ним съездить. Сейчас он должен был опять сесть в пригородный поезд и поехать к ним ужинать, а меня хотел захватить с собой. У него оставалось время до отхода поезда, с починкой трамвая возни было довольно много, и я, еще не зная, ехать мне к Вердюренам или не ехать, повел Котара в маленькое казино: это было одно из тех казино, которые показались мне такими тоскливыми в вечер первого моего приезда, а теперь оно полнилось гомоном девушек, за отсутствием кавалеров танцевавших друг с дружкой. Андре, скользя по паркету, направлялась ко мне, а я уже совсем было собрался ехать с Котаром к Вердюренам, как вдруг, охваченный страстным желанием остаться с Альбертиной, решительно отверг его предложение. Дело в том, что я услыхал ее смех. И этот ее смех был весь бледно-розовый, пахучий, точно впитавший в себя благоуханье каких-то душистых поверхностей, к которым он только что приникал и частицы которых, почти весомые, дразнящие, незримые, он, терпкий, чувственный, возбуждающий, как запах герани, словно разносил повсюду.
Одна из незнакомых мне девушек села за рояль, и Андре пригласила Альбертину на вальс. Мне было отрадно думать, что я останусь в маленьком казино с этими девушками; я обратил внимание Котара на то, как хорошо они танцуют. Но, во-первых, он смотрел на все с медицинской точки зрения, а во-вторых, по своей невоспитанности не считался с тем, что я знаком с девушками, хотя не мог не видеть, что я с ними поздоровался, и потому ответил мне так: «Да, но куда смотрят родители? Здесь девицы приобретают дурные привычки. Я своим дочерям ни за что не разрешил бы сюда ходить. Хорошенькие они, по крайней мере? Я не могу рассмотреть, какие у них лица. Вот, глядите, – продолжал Котар, показывая на Альбертину и Андре: те медленно кружились, прижимаясь друг к дружке, – я забыл пенсне и плохо вижу, но даже мне ясно, что они наверху блаженства. Мало кому известно, что женщины ощущают наслаждение главным образом грудью. Ну вот, смотрите: их груди прижимаются вплотную». В самом деле, до сих пор груди Андре и Альбертины ни на мгновение не отрывались одна от другой. Не знаю, услышали они или угадали, что сказал Котар, но только вдруг, продолжая вальсировать, они отклонились одна от другой. Андре что-то сказала Альбертине, и Альбертина засмеялась тем же будоражащим, выразительным смехом, который я только что слышал. Но волнение, которое он вызвал во мне сейчас, отдалось болью в моей душе; этим смехом Альбертина словно хотела раскрыть Андре, дать ей почувствовать какой-то тайный сладострастный трепет. Он звучал словно первые или последние аккорды некоего загадочного торжества. Я вышел с Котаром, рассеянно отвечая ему, но почти не думая о только что виденном мною. Объяснялось это не тем, что Котар отнюдь не принадлежал и числу интересных собеседников. Притом сейчас он стал выражать неудовольствие, так как мы с ним увидели не заметившего нас доктора дю Бульбона. Дю Бульбон рассчитывал пожить некоторое время по ту сторону Бальбекского залива, где у больных он был нарасхват. А Котар хоть и твердил постоянно, что во время отпуска он не лечит, а все-таки надеялся создать себе здесь избранный круг пациентов, между тем дю Бульбон мог этому помешать. Бальбек-ский лекарь, разумеется, не мог с ним тягаться. Это был очень добросовестный врач, но и только, врач, который все знал: стоило вам пожаловаться на легкий зуд, и он сейчас же прописывал вам сложный рецепт мази или примочки. Как выражалась на своем прелестном языке Мари Жинест, он умел «заговаривать» раны и язвы. Но он не был светилом. Правда, он однажды подгадил Котару. Решив занять кафедру терапии, Котар специализировался на самоотравлениях организма. Теория самоотравления организма – теория опасная: она разрешает аптекарям подновлять старые ярлыки, она доказывает, что все их старые снадобья, в отличие от таких же, но более позднего происхождения, отнюдь не ядовиты и будто бы даже помогают при самоотравлениях. Это реклама средств, вновь вошедших в моду; теперь редко когда на какой-нибудь этикетке можно обнаружить внизу слабый след предшествующей моды: каракули, удостоверяющие, что лекарство было подвергнуто тщательному обеззараживанию. Кроме того, теория самоотравления организма способствует успокоению больного: больной радуется, что его паралич – всего-навсего недомогание, вызванное самоотравлением организма. Случилось, однако ж, так, что, когда в Бальбек на несколько дней прибыл великий князь, у него сильно распух глаз, и великий князь пригласил Котара – тот объяснил воспаление самоотравлением организма, прописал обезвреживающий режим и взял несколько сот франков (за меньшую сумму профессор утруждать бы себя не стал). Опухоль, однако, не опадала, великий князь обратился к заурядному бальбекскому лекарю, и лекарь через пять минут извлек из глаза соринку. На другой день все как рукой сняло. И все же более опасным соперником являлся для Котара один знаменитый психиатр. Это был румяный, жизнерадостный мужчина – жизнерадостный не только потому, что, постоянно имея дело с душевными болезнями, сам он на свое здоровье пожаловаться не мог, но и потому, что для успокоения больных он считал нужным смеяться громким смехом как при входе к ним, так равно и при уходе, что не мешало ему потом руками как у атлета помогать набрасывать на них смирительную рубашку. Когда вы с ним заговаривали о чем-нибудь в обществе – о политике или о литературе, – он выслушивал вас с внимательной благожелательностью, точно спрашивая: «Ну так что же?» – и сразу своего мнения не высказывал, как если бы его пригласили на консультацию. Но, сколько бы ни завидовал Котар его таланту, он не мог не считаться с тем, что в своей узкой области это специалист. Поэтому всю свою ярость он обрушивал на дю Буль-бона. Я решил ехать домой и вскоре распрощался с другом Вердюренов, пообещав профессору как-нибудь съездить к ним.
То, что он сказал про Альбертину и Андре, нанесло мне глубокую рану, но мучиться я начал не сразу, как это бывает при отравлениях, которые дают себя знать по истечении известного срока.
В тот вечер, когда я посылал лифтера за Альбертиной, она, несмотря на его уверения, так и не явилась. Все обаяние женщины не столь сильно воспламеняет страсть, как некоторые фразы этой женщины вроде следующей: «Нет, вечером я занята». Если мы находимся в кругу друзей, то эта фраза нас не задевает; весь вечер мы веселимся, женский образ не рисуется перед нами; он погружен в особый раствор; когда же мы приходим домой, то сразу обнаруживаем снимок, уже проявленный и очень ясный. Мы сознаем, что теперь мы бы уже не расстались с жизнью так легко, как накануне: мы и сейчас не боимся смерти, но самая мысль о разлуке нам представляется непереносимой.