Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, почувствовав себя лучше, вышел из кабинки и вымыл руки. Аппарат по выдаче бумажных полотенец регулировался детектором движения. Скажите, пожалуйста! Он помахал рукой, и вылезла салфетка. Вытерев руки, он бросил ее в мусорное ведро.
И вдруг что-то привлекло его внимание. Он нагнулся над ведром. Как бы это достать, не запачкав руки? Выпрямился и три раза махнул перед аппаратом. Оторвал вылезшую салфетку и положил на правую ладонь.
Лестер Риппл сунул руку в ведро и вытащил три фотографии.
Пасмурным вечером Папа в одиночестве шел по садам Ватикана. Мимолетное тепло осеннего дня исчезло, поэтому поверх сутаны он надел куртку. Провел время в уединенной часовне, оплакивая потерю Томаса Уайетта.
— In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[29], — произнес он, осеняя себя крестным знамением и моля о том, чтобы Господь даровал душе Томаса Уайетта вечный покой. Папа открыл Библию, нашел стих четвертый двадцать третьего псалма и вслух прочел:
— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, ибо…[30]
— Удачная цитата.
Понтифик остановился и посмотрел туда, откуда донесся голос. Старец, пепельные волосы которого были почти того же цвета, что и шелковая рубашка, сидел на скамейке у дорожки. Он приподнял воротник черного пальто.
— Посидишь со мной? — спросил Старец и жестом указал на скамейку.
— Чего ты хочешь?
— Минуту твоего времени. — Он улыбнулся; слова звучали спокойно и вежливо.
Понтифик помедлил. Своим миролюбием Старец явно хотел сбить его с толку.
— Нам нечего сказать друг другу.
— Наоборот. Мы столько можем сказать друг другу, что сейчас всего и не обсудить. Поэтому приходится выбирать самое важное. — Он похлопал рукой по скамейке. — Но я настаиваю, чтобы сначала ты присел и отдохнул.
Понтифик медленно сел, закрыл Библию и положил ее на колени.
— Я удивлен, — произнес Старец. — Мое появление совсем тебя не напугало. Похвально.
— Разве я должен бояться? — Папа обвел рукой окружающие их сады. — Ты нанес мне визит на моей территории. Скорее это ты должен беспокоиться.
Старец покровительственно подмигнул:
— Один из твоих воинов погиб.
— Это случается на войне.
— За ним последуют и другие.
— Я уже спрашивал тебя: чего ты хочешь?
— Чтобы в итоге ты сдался.
— Это невозможно. Оказывается, ты не умеешь смотреть в будущее. Что, века унижения лишили тебя разума?
— Мне предъявляли и худшие обвинения.
— У меня нет времени на болтовню.
— Тебе придется найти время. Скоро на твоих руках окажется кровь очень многих, если ты допустишь, чтобы дочь Фурмиила узнала тайну.
— Что ты имеешь в виду?
— Неужели ты не понимаешь? Неужели ты так и не понял, как мне больно? Дело не в унижении, дело в мучениях и горечи потери. И ярости. Если у тебя из рук вырывают рай, приходится искать способ сравнять счет. На моем месте ты поступил бы точно так же.
— Наверное, тебе стоило задуматься об этом раньше, до того, как ты объявил себя равным Творцу. Нет, я не поступил бы так же, как ты.
— Но ведь я и был равным Ему. Мы все были равны. Все были прекрасны. И все заслуживали одного и того же. Но Ему не понравилось, когда я бросил Ему вызов. Потому и произошла эта битва. Во мне и в тех, кто перешел на мою сторону, Он увидел угрозу и не стерпел этого. И не надо льстить себе: ты такой же, как я, потому что в глубине твоей души таится ненависть, неверие и тьма. Они живут в сердце любого человека.
— Ты сказал, что на моих руках будет кровь…
— Время на исходе. Эта женщина подбирается к тайне все ближе. Я не могу допустить, чтобы она ее разгадала.
— Поэтому ты убил Томаса Уайетта? Ты боишься Коттен Стоун?
— Меня раздражает ее упрямство. Если торопить последние дни, из-за одного ее упрямства нам придется показать себя. А это само по себе отпугнет от нас многих.
— Еще раз спрашиваю: чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты вмешался.
— Если я вмешаюсь, это спасет те жизни, о которых ты говорил?
— Сделай так, как будет лучше для всех. Убеди ее остановиться, развернуться, сдаться. Если она будет продолжать, это лишь причинит ей еще больше боли. И в конце концов она сделает больно человеку, которого любит больше всех.
— Если я сделаю то, о чем ты просишь, что получу взамен?
— Абсолютную власть.
— У меня и так много власти.
— Богатство, какого не было ни у одного короля.
Понтифик указал на папский дворец:
— А это что такое, по-твоему?
— Ты слишком узко мыслишь. Ты даже представить себе не можешь, что я могу тебе дать. Это за рамками твоего воображения.
— Да, я обычный человек и никогда не претендовал на большее.
— Тогда я дам тебе мудрость и ум, и ты превзойдешь всех великих мыслителей прошлого и настоящего.
— А сам ты знаешь эту тайну? Ту тайну, которую ищет она?
— Да.
— Расскажи, и я сделаю то, о чем ты просишь.
Старец громко засмеялся.
— Что тут смешного?
— Я не глупец.
— Знаешь, о чем я думаю? — спросил Папа.
— Просвети меня.
— Я думаю, что у тебя безвыходное положение. И все равно — ты должен понимать, что нет такого искушения, на которое я поддался бы.
— Я не буду предлагать дважды.
— И еще я понял, что совсем скоро Коттен Стоун нанесет тебе очень болезненный удар.
— Взгляни на свои руки. Видишь кровь? Сможешь ли ты пережить это?
Понтифик встал и повернулся к Старцу спиной.
— Уходи прочь, — сказал он.
Когда он обернулся, чтобы повторить приказ, скамейка уже опустела.
Лестер Риппл сгреб все, что лежало на карточном столе у телевизора, и разложил это в коридоре, ведущем в спальню, поделив на три кучки. Надо было освободить пространство для работы. Свободное пространство — свободный разум.
Он сел на складной стул и разложил на виниловой столешнице три фотографии. Рядом положил увеличительное стекло с подсветкой.
Обнаружив в мужском туалете эти фотографии, он не мог дождаться, когда окажется дома. Он определенно не хотел, чтобы в первый день на новой работе кто-нибудь увидел, как он роется в мусорном ведре в уборной. Но одного взгляда на эти снимки хватило, чтобы приковать его внимание. Доктор Эванс наверняка решил, что он кретин, у которого бардак в голове, потому что весь день, пока его вводили в курс дела, он постоянно возвращался мыслями к фотографиям. Риппл был способен думать лишь о том, как бы взглянуть на них еще разок. Он запомнил, что одна часть чего-то, напоминавшего толстый кусок стекла, была покрыта глифами или петроглифами, но поразила его нижняя часть.