Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обвинения в харассменте – один из ключевых методов работы так называемой «культуры отмены», основанной на трогательной – но малореалистичной – идее о том, что зло в мире можно полностью искоренить: достаточно выявить и предать остракизму отдельных людей, и тогда нам удастся выпестовать человека, лишенного зла и способности ранить другого. Из этих новых людей мы планируем составить светлое будущее стерильных нетравматических отношений. Но такое будущее никогда не наступит. Цель изобличения в харассменте именно в том, чтобы одновременно оттолкнуть другого от себя как потенциально опасного и тем самым создать более комфортные отношения между людьми. Мы становимся более ранимыми и чувствительными к другому – нас легче оскорбить и обидеть. Этот процесс набирает силу, и он необратим. Сегодняшние люди в нарастающей степени гиперчувствительны друг к другу – мы как никогда остро чувствуем опасность другого. Поэтому в современном обществе работает парадоксальный принцип: чем меньше харассмента, тем больше харассмента. Чем осторожнее мы друг с другом, тем более мы становимся чувствительными к остаточным проявлениям неосторожности и тем больше расширяется спектр поведения, который можно интерпретировать как причиняющий ущерб. Еще в XIX веке Эмиль Дюркгейм отмечал: «Отклонения от нормы будут существовать даже в обществе святош. Проблемы, кажущиеся с расхожей точки зрения несущественными, там будут приобретать масштабы скандала». Комплименты и ухаживания, которые еще несколько лет назад считались довольно безобидными, с сегодняшней чувствительностью считаются проявлением харассмента: сообщения сексуального характера, вне зависимости от эстетической высоты их содержания, или, не дай бог, дикпик в личке от малознакомого мужчины, вызывают паническую атаку у адресата; больше того, для нас стало проблемой, если перед нами открывают дверь и платят за кофе, – теперь это считывается как сообщение о беспомощности.
Как бы мы ни старались быть аккуратными друг с другом, мы не перестанем ранить друг друга. Наличие повышенной чувствительности вовсе не означает, что нужно пойти на поводу у консервативных мотивов и вернуться к старому доброму миру с его обязательной готовностью к неизбежной травме от столкновения с другими, – и в связи с этим отменить понятие харассмента и сделать вид, что ничего такого не было. Во-первых, так уже не получится: чувствительность и осторожность – центральная конститутивная составляющая современного человека. Одни лишь напоминания о старых порядках его могут травмировать настолько, что придется восстанавливаться всю оставшуюся жизнь от нанесенного психологического ущерба.
Перспектива, к которой движется гиперчувствительный человек со своим всеобъемлющим и расширяющимся концептом харассмента, может быть трагичной. Ему грозит тотальное отстранение от другого и одиночество в результате параноидальной подозрительности к другому и себе. Безопасная дистанция для отношений с другими со временем может расшириться настолько, что превратится в дистанцию, на которой это уже невозможно будет считать отношениями. Но на пути к этому трагическому финалу одиночества мы хотя бы еще какое-то время протянем, а вот без движения к нему – уже вряд ли.
Послесловие
Гасан Гусейнов, филолог
Обычно словари создаются постфактум: сначала накапливается массив текстов, а потом вдруг рождается поколение, которое перестает эти тексты понимать. В культуре для этой ситуации предусмотрены специальные люди, которые, оказывается, всю жизнь вели свою картотеку. Если общество (или даже только один издатель) вовремя спохватывается, успевают появиться словари, нацеленные и в прошлое, и в будущее.
В «Разговорнике новой реальности» есть несколько речений, за которыми дышит целая эпоха того, что по-русски называется «переживанием». Описательно этот способ освоения мира вокруг и внутри себя можно обозначить как не имеющее – в силу прямого запрета или конвенции – рационального выхода травматичное душевное сопровождение недобровольного опыта. Это переживание часто отливается в формулы: девизы, присловья, синтагмы [234] морального примирения с экзистенциальной заброшенностью – состоянием, которое советскому человеку должно было быть чуждо. Но оно не было ему чуждо, только говорить о нем полагалось иносказательно. Отсюда, например, распространенное в советское время присловье: «Ой, да не переживай ты так…» В нулевые годы текущего века это предложение об отключении чувств выражали разнообразнее: «не парься», «не загоняйся», «не бери в голову». Иначе говоря, главное – отказаться от анализа испытываемых чувств.
Советская идеологическая цензура боялась «психоанализа» еще больше, чем какого-нибудь «политэкономического ревизионизма» или вызовов марксистской социальной теории. Официальная претензия на научность и общественную одобряемость марксистской доктрины и социальной жизни человека, а также нелепая пропаганда свободы советского человека от подсознания и прочих штучек буржуазного разложения поддерживались грандиозным цензурным аппаратом. Одним из инструментов этого аппарата была «карательная психиатрия», где важным методом была, например, «укрутка» [235], о которой Иосиф Бродский вспоминал так [236]: «Глубокой ночью будили, погружали в ледяную ванну, заворачивали в мокрую простыню и помещали рядом с батареей. От жара батарей простыня высыхала и врезалась в тело».
Сегодня стоит задуматься вот над чем: из-за того, что за эти преступления государства против частных лиц никто и в постсоветской России не был привлечен к ответственности, практика психиатрического подавления личности вполне укоренилась и в сегодняшней Российской Федерации [237], а позднесоветская дегуманизирующая речь перетекла в нашу речь современную – но когда начинаешь писать об этом, тебя обвиняют в «русофобии». «Мать-одиночка», «брошенка», «бомж», «лимитчик», «петух», «опущенный» и десятки им подобных – этот словарь поражает одновременно и своей архаичностью, и негативной эмоциональной нагруженностью этой архаики. Но говорящие вложили в него всю душу – душу агрессивного атомизированного общества, которое презирает солидарность, а психическую ранимость человека предлагает считать идеальной предпосылкой для агрессии и насилия. СССР перестал существовать – но советское казенное презрение к личности, потребительский взгляд на человеческое тело и одновременно ханжеская проповедь «высокой духовности» и априорной «моральной чистоты нашего человека» продолжили свой оплодотворительный поход на только-только освободившееся общество.
Важной частью ментального сопротивления этого общества оказалась политическая лексикография. Первые шаги она сделала в тамиздате и в самиздате позднесоветского времени [238], а c 1990-х развернулась и в самой России [239]. Слабой стороной этого процесса оказалось лишь одно – внутренние толковые словари советского языка и первых посоветских десятилетий обращались к своим специфическим ареалам – блатной речи, деревянному языку советского официоза, жаргону хиппи, военных и нескольких других влиятельных групп, определявших речевую атмосферу эпохи. До сих пор нет словарей живого русского языка, описывающих тот самый узус, который осмелились показать соотечественникам В. И.Даль и И. А. Бодуэн де Куртенэ.
Но от большого обратимся к бесконечно малому. В 2009 году издание Лента. ру заказало мне к своему десятилетию (десятилентию) шуточный словарик модных тогда фразеологизмов, мемов, присказок и