Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А у нас?» — поинтересовался Никита.
«А у нас он получил престижную премию “За мужество в искусстве”, так, кажется, она называется. В часе восьмом, — продолжил Савва, — искусство утрачивает всемирную отзывчивость, боль и сострадание, уходит в электронные, виртуальные технологии, встает на путь предельного упрощения, я бы сказал, скотинизации человеческих эмоций. Единицей этого искусства становится клип, который, помимо того, что абсолютно ничего в себя не вмещает, кроме смоделированных компьютером цветовых пятен, еще и вмещает в себя человеческую жизнь, точнее объемный, то есть задействующий все пять органов чувств, рассказ об отдельно взятой человеческой жизни. В принципе, ведь то же самое можно сказать о пожирании дерьма. В переносном смысле всю жизнь человек жрет дерьмо, кто будет с этим спорить? Живую жизнь, искреннюю ноту приходится выковыривать из этого искусства, как… из руды золотые крупинки. Одним словом, как из дерьма. Смысл искусства — изображение художественными средствами пусть иногда обманной, но истины, переходящей в пророчество о самой себе. То есть, самой же и отвечающей на вопрос — обманная она или нет. Но сейчас пророчества не имеют смысла, поскольку истина, в принципе, никого не интересует, как отсутствующая — примерно такая же, как Бог — категория. Жизнь без истины, — убежденно произнес Савва, — собственно, и есть идеал свободы. Вот и получается, — понизил голос, — что свобода — это божество, не имеющее ни перед кем никаких обязательств, но в жертву которому приносится… все».
«Ты хочешь сказать, что раз истина никого не интересует, то и искусство тоже никого не интересует?» — уточнил Никита.
«В лучшем случае интересуют технология, спецэффекты, с помощью которых сделан тот или иной клип, снята та или иная сцена, — ответил Савва. — Искусство превратилось в странный гибрид, внутри которого отнюдь не мирно сосуществуют живое и мертвое. Причем, живое угасает, теряет силы, мертвое же бурно, уродливо развивается, используя в качестве строительного материала… фрагменты живого. Знаешь, почему у нас сейчас такое искусство? — спросил Савва и, не дожидаясь, пока Никита ответит, продолжил: — Потому что из него… как из накуренной комнаты, где сквернословит разная шпана, вышел Бог. Он, вообще, — продолжил, подумав Савва, — если где-то когда-то и обозначал свое присутствие, то только в произведениях искусства, высочайших, так сказать, творениях человеческого духа. Ну, а если сейчас таковых не наблюдается, значит… где Бог?»
«Где?» — шепотом поинтересовался Никита.
Он, в отличие от Саввы и сквернословящей в накуренной комнате (искусства?) шпаны, ощущал повсеместное присутствие Бога, правда, какое-то отстраненное, как если бы Богу были исключительно неприятны проделки людей. Из чего можно сделать вывод (и Никита его сделал), что Бог безмерно утомился от людей, самоустранился от их мира, оставив людям опустевшие коридоры своей воли. Туда-то — в эти коридоры — и совалась, посвечивая факелами, фонариками, а то и суперсовременными световыми приборами сквернословящая шпана из накуренной комнаты пытаясь что-то там разглядеть и поведать об этом миру. Но видела она там (если видела) не Бога и даже не инверсионный след его недавнего присутствия, а оптическую (внутри пустоты) проекцию собственного физического тела, слышала лишь собственный богооставленный писк (хрип, вопль, рык и т. д.).
Никиту вдруг охватило чувство неожиданной абсолютной (грубое сравнение «всепожирающей» он отверг) любви к Богу. Он подумал, что сильного Бога любят все, а вот Бога уставшего, растерянного, разочарованного — далеко не все. Никита же тем сильнее любил Бога, чем больше обнаруживал в Господе человеческих черт. Если все происходящее на земле являлось зеркальным отражением того, что происходило в сознании Бога, то Никита не просто до слез любил Бога, но еще и… (на своем, естественно, уровне) понимал. Ему хотелось возглавить некое воинство, чтобы восстановить главенство Бога на земле. Вот только кого зачислять в это воинство, где открывать сборные пункты, куда, наконец, вести воинство он не вполне представлял. Ибо врагом воинства был… весь мир.
Харизма Бога была тем очевиднее для Никиты, чем для других было очевиднее крушение Божьего плана устройства мира. Никите вдруг открылось, что есть настоящая верность. Не просто служить, но отдать жизнь за того, кого любишь. Пусть даже тот понятия не имеет о твоем существовании. И еще он подумал, что осмысленно отдавать жизнь за того, кого любишь — дело одинокое, не терпящее массовости, суеты и даже обсуждения с единомышленниками. Пожалуй, решил Никита, я один — все воинство, я есмь его альфа и омега, солдат и генералиссимус, барабан и сапог, победный и похоронный марш.
И еще он подумал, что неплохо бы наведаться в спеленутую осьминожьими бетонными щупальцами церковь внутри развязки. Вспомнив про церковь, Никита вдруг понял, что откуда-то уже знает про сегодняшние «часы», и что все это: езда на джипе по притихшей сиреневой Москве, разговор с Саввой, еще только предстоящее ночное возвращение домой и что-то еще — уже было. Он ощутил невозможное чувство тревоги (почему это повторяется?) и одновременно покоя, причем не простого, а, так сказать, мировоззренческого, если, конечно, иллюзию бесконечности (множественности) бытия можно считать покоем. Получалось, что утекая, жизнь (какие-то ее фрагменты) куда-то (во что-то) перетекала.
Бог общался с Никитой посредством «deja vu», то есть в жанре «уже виденного». Иначе, по всей видимости, и не могло быть в храме вне неба и внутри бетона. Чем-то этот храм напоминал первые — катакомбные — какие тайком ставили христиане на просторах Римской империи. Но если из тех храмов христианство победительно пошло по планете, то куда оно пойдет из… этого — посреди бетонной развязки? А может быть, подумал Никита, именно такие храмы и есть последнее прибежище Бога на земле? Если сквернословящая шпана изгнала его даже из искусства (прокуренной комнаты)?
Никита почувствовал, как он преисполняется твердостью сродни твердости оловянного солдатика, не подчинившегося, как известно, ни злому черту из табакерки, ни крысе, вознамерившейся проверить его паспорт. Бог — в смысле одна из миллионов его ипостасей — увиделась ему в образе одноногой, как и оловянный солдатик, бумажной балерины. И не мог Никита измыслить для себя счастья мучительнее и желаннее, нежели сгореть вместе с Господом своим в пламени… чего?
Никита подумал, что всем хороши часы Саввы, только вот нет в них полюбившегося ему огня, что «просиял над целым мирозданьем и в ночь идет, и плачет, уходя». Теперь Никита знал, в каком огне предстоит ему сгореть (воссоединиться) с Богом. Он понял, что часы Саввы — это отнюдь не часы истории, часы мирозданья, а сам Савва, часовой стрелкой прошедший по всему циферблату. И еще понял, что он, Никита — бесконечно малый винтик в других часах — Господа — и что он сделает все, от него (и не от него) зависящее, чтобы часы Господа шли как им назначено, а именно, через человеческое сердце, а не через умственное конструирование реальности, как часы Саввы.
«Ты спрашиваешь, где Бог? — услышал Никита трубный голос Саввы, хотя уже знал ответ: в храме посреди бетонной развязки и в его, Никиты, сердце. — Бог там, — ответил Савва, — где животворящая воля, где порядок, где малые сии находятся под неусыпным отеческим попечением, а не выброшены на мороз, яко лишние щенки, али старые изработавшиеся псы. — Отчего-то Савва заговорил витиевато и с сомнительными покушениями на старинную образность, когда, вероятно, собаки занимали в жизни человека более важное место, а может, наоборот, человеческая и собачья жизнь не сильно друг от друга отличались. — А знаешь, где Бога нет? — продолжил он уже скучным (современным) голосом. — Где распад, разложение, печаль, где часы, которые я придумал, идут, как если бы их завод был вечен. Бога нет там, где свобода. Полная и окончательная, как смерть».