Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Планктон кормит обитателей морских глубин. Там нет света. Следовательно, там нет растений. Но крошечные трупы умерших животных и водоросли дождем сыплются в эту черную неподвижность. Всё то, что под солнцем, умирает в воде, мало-помалу опускается на дно. Там внизу оно пожирается. Миллиарды пастей ждут дождя из трупов. Это, правда, маленькие пасти. Но их нельзя сбрасывать со счетов. Любое существо, состоящее из протоплазмы, поглощает пищу. И в него вонзаются стрелы инстинктивных желаний. Жрать, спариваться, размножаться. Потому что смерть — возможность быть сожранным — подкарауливает их повсюду. Планктоновый дождь для них благодать; но даруется им эта благодать для того, чтобы они сами стали благодатью для более крупных пастей. Они жрут, чтобы потом сожрали их самих. Непроглядная подводная ночь полнится пастями. Все — либо хищники, либо пожиратели падали. Однако мудрость Мироздания являет себя и во тьме. Прилагает чудовищные усилия, чтобы показать свое искусство во всех подробностях. Она изобрела глаз, способный распознавать все великолепие красок и форм. И потому повсюду рассеивает краски и формы, чтобы глаз их распознавал. Даже слепой глаз — то есть глаз, погруженный во тьму, — она делает зрячим. Она создает рыб, чьи бока сверкают, как иллюминаторы скользящего по ночному морю парохода. Она создает светильники для подводной тьмы. Синие, и зеленые, и красные огни передвигаются, несомые рыбами, в ночи вод. И благодаря их наличию глаза могут видеть: распознавать жестокое великолепие Природы и пишу. Широко разверсты оснащенные зубами пасти — чтобы пища, скользнув по языку, попадала в глотку. Далеко протянулись хватательные тентакли; и алчные щупальца, покачиваясь, словно нити, поджидают добычу в базальтовой черноте вод. Другие морские существа носят светильник перед собой, на отростке{109}. Ощутив в желудке голод, они зажигают лампу, чтобы добыча стала видимой. И все глубоководные существа чем-то питаются — если, конечно, не погибают от голода. И каждое относится к тому или иному виду, имеет характерный внешний облик; и все они размножаются — и те, что имеют светильники, и те, что проделывают это в темноте; и всем им ведомо сладострастие — сладострастие существования как такового, сладострастие насыщения пищей, сладострастие спаривания или метания икры. И никто из них не задается вопросом о смысле жизни, ибо их жизненная задача состоит в том, чтобы просто быть здесь и становиться местом действия для свойственных им переживаний. Освещать ночь, воспринимать великолепие красок, выслеживать добычу, переваривать пишу, умереть и быть, в свою очередь, переваренным — после того как они произвели или не успели произвести потомство. — Спрашивать о смысле жизни не положено. Смысл жизни в том, что на этот вопрос не дается ответа. Все ответы, которые придумал человек, это убогие отговорки — очень глупые объяснения — или нравоучение, выведенное из плохо придуманной истории. Мы —место действия для событий. События должны иметь какое-то место действия. Потому что Мироздание хочет продемонстрировать свои краски, свои формы, мистику своих гармоний. Оно ни перед чем не остановится, ни перед какой химической реакцией. Никакие телесные соки, никакие потроха, никакая боль, никакое отчаяние, никакой вид сладострастия, никакое ощущение собственной гибели, никакое заблуждение, никакое коварство — ничто не кажется Мирозданию низменным или священным. Оно все сводит к основным химическим элементам. Оно играет с шарами чисел. Даже самая возвышенная мысль человека или животного Мирозданию безразлична, ибо оно знает: свадьба кислоты и основного оксида приводит к рождению соли. Мироздание допускает, чтобы лягушка жалобно квакала в желудке змеи. Оно заставляет лосося испытывать такой голод, что лосось заглатывает рыболовный крючок. Оно посылает светящихся рыб плавать в глубинах морей, чтобы устройство мира сделалось зримым и там; оно все устроило так, чтобы эти светоносные рыбы распознавались как пища и, словно живые факелы, исчезали в глотке у голодного или сладострастного хищника. Утехи сладострастия Мироздание тоже дарует. Каждому — по его мерке и соответственно его месту. Для Мироздания никакое место не является грязным или низменным. Мироздание не имеет суждений относительно грехов мира. Ибо все влечения — это его влечения. Влечения изначально в нас вмонтированы. Мы целиком и полностью в руках Мироздания. И изменить его порядок не можем. Мы можем лишь, с большим трудом, уменьшить или усилить интенсивность происходящего. Мы — лишь место осуществления этого процесса. Сам процесс будет вновь и вновь повторяться. Вновь и вновь, непрерывно, даже когда небо и земля исчезнут. Будем ли и мы существовать непрерывно, то есть вновь и вновь? Вновь и вновь становиться рабочим инструментом и средством, чтобы Мироздание себя развертывало? И сохраняло свои краски, свои формы, свое сладострастие, свои страдания, свою химию и свои числа? Свое начало и свой конец? Кто несет вину за то, что Хельге Бьюв истязает несчастных тощих лошадок? Кто такой я, чтобы тосковать по белым облачным башням, которые в пору собачьих дней врастают в синее небо? Почему Эллене суждено было погрузиться в базальтовую тьму океана? — Выдумать персонифицированного Бога и надоедать Ему просьбами, чтобы всегда иметь наготове лживый ответ, — такое мне больше не удается. Каким из горьких имен назвать мое разочарование?
Льен, медленно и от случая к случаю, распространял новость об отъезде Тутайна. Он рассказал ее своей жене. Их сын это услышал. Позже то один, то другой крестьянин спрашивал о торговце лошадьми и таким образом тоже узнавал известие, уже утратившее первую свежесть. — Меня могли бы быстро вывести на чистую воду: уличить во лжи. Какое-то время я боялся, что так и произойдет. Капитан почтового судна или горничная оттуда же, которая убирает каюты для пассажиров, могли бы дать показания, что Тутайн не покидал острова. При проверке выяснилось бы, что его имя уже давно не попадало в пассажирские списки. Но — то ли потому, что столь малозначимое известие вообще не дошло до людей с парохода, то ли потому, что дошло слишком поздно, — их память ничего им не подсказала. Поскольку никто ничего плохого не подозревал, у них тоже не возникло никаких подозрений. Наоборот: событие, будто бы имевшее место, прекрасно вписалось в ряд других, похожих. На борту ведь всегда находились пассажиры. И почему бы одному из них не быть Тутайном? За те годы, которые мы здесь прожили, как ему, так и мне неоднократно доводилось плавать на этом почтовом пароходе. Иногда я навещал своего издателя в Копенгагене, а Тутайн, позавидовав мне, вдруг загорался желанием съездить в Гётеборг или Стокгольм: посмотреть статуи и картины в музеях или на какой-то временной выставке. (Может, ему хотелось еще и поговорить с людьми: с кельнерами, никогда прежде его не видевшими; с носильщиками; с мужчинами, сидящими в холле отеля; с приглянувшейся ему незнакомой девушкой в фойе театра. К друзьям, оставшимся в Халмберге, он не ездил.) Однажды он не смог устоять перед желанием отправиться на лошадиную ярмарку в Фалькенберг{110}; в другой раз сельскохозяйственная выставка на материке показалась ему достаточно важным предлогом, чтобы совершить небольшое путешествие. Даже ради каких-то пустяковых покупок мы порой добирались до противоположного берега. Из-за животных мы, как правило, путешествовали по очереди. И только дважды за все эти годы поручали их присмотру чужих людей. — По прошествии нескольких месяцев от членов пароходной команды уже можно было услышать: «Это случилось примерно тогда, когда господин Тутайн изволили отбыть…» — «Да-да, именно, когда он уехал…» — «Он еще дал мне такие хорошие чаевые…» — «Он имел при себе большой кожаный кофр…» — «Он был красивый мужчина. И пахнул лошадьми. Барышник, одно слово».