Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глафира прижала ладони к щекам. Разволновалась. Сергей взял ее руку в свою.
– Они встретились в последний раз в Царском Селе, в их любимой беседке. Много лет назад именно там Адам на прощание подарил любимой серьги, которые она назвала «Слезы Евы». В этот вечер он вспомнил о них и спросил, носит ли она его подарок. Елизавета с грустью сказала, что потеряла одну, как она выразилась, «слезинку» и не смогла найти. Адам молча прижал ее руку к губам.
– Не печалься, моя милая Ева, – сказал Адам, – эта потеря – не самое большое несчастье. По крайней мере, для меня.
Елизавета поняла, что он говорил об их потерянной любви, и заплакала.
В это мгновение, столь волнующее для них обоих, Чарторыйский услышал едва слышный в ночной тишине шорох. Он сразу решил, что за ними шпионят люди Александра, и стремительно кинулся вон из беседки. Схватить соглядатая он не успел, но увидел, как между кустов мелькает чья-то курчавая голова. Судя по росту, это был мальчишка, который передвигался на диво резво.
– Пушкин? Это был он? – не выдержал Ярик.
– Умница! – похвалила Глафира. – Вот так он узнал про «Слезы Евы». Много лет спустя, умирая, Пушкин захотел вернуть сережку владелице, но, к сожалению, этого не случилось.
– Жалобная история, – сказала Мотя, высмаркиваясь в платочек. – Я аж всплакнула ненароком, гузыня эдакая.
– Кстати, Чарторыйский и Елизавета все же встретились еще раз. В тысяча восемьсот пятнадцатом году во время Венского конгресса по случаю победы над Наполеоном. Чарторыйский написал об этом в воспоминаниях. И знаете, что я поняла? Он так и не смог ее разлюбить.
– Так он, поди, женат уж был давно!
– Нет, Мотенька, женился он только спустя два года, когда судьба окончательно развела его с Елизаветой Алексеевной. Но знаете, что мне показалось самым поразительным? Адам Чарторыйский и Вера Молчальница умерли в один год. Ушли друг за другом с разницей в два месяца. Надеюсь, в ином мире их уже ничто не могло разлучить.
– Божечки, какая любовь! Слезы одни! – шмыгнула носом жалостливая Мотя.
– Вот именно. Слезы Евы.
– И Адама тоже, – добавил притихший Ярик. – Интересно, где они сейчас?
Все промолчали.
Звонок он услышал не сразу. Вернее, уловил сквозь сон, но не мог поверить, что кто-то набрался смелости будить его в неурочный час. В конце концов сообразил, что по пустякам вряд ли кто отважится названивать в его парижскую квартиру в такое время. Ругаясь про себя нехорошими словами, он пошарил по поверхности ночного столика рядом с кроватью, посмотрел на экран смартфона и разозлился окончательно.
Она что, не в курсе, что между Калифорнией и Парижем девять часов разницы?
– Ты с ума сошла звонить мне в три ночи?
– Пап, извини, но я не могла ждать! Только что вернулась из Берна…
– Понятно, твой любимый Джозеф опять что-то наболтал.
– Пап, он не наболтал, а посвятил твою дочь в твои планы.
Это надолго. Уж если она докопалась до его дел со Швейцарией, то не отстанет.
Он спустил ноги с кровати и сунул в теплые тапки. Тапочки ему всегда шили на заказ по специально изготовленному лекалу. Как Уинстону Черчиллю. Тот даже к гостям выходил в тапках с вышитым родовым вензелем.
Как у всех Чарторыйских, у него были проблемы с ногами. Он даже гордился, что, будучи потомком литовского князя Гедимина аж в семнадцатом поколении, унаследовал родовые болячки.
Уютные тапочки немного примирили его с тем, что придется выслушать от дочери. А кстати, что она делала в Берне? Неделю назад он был уверен, что она улетела на съемки в Сицилию, а оттуда сразу вернется в свой дом в Калифорнии.
– Малышка, ну ты же знаешь, что к старости Джозеф стал большим фантазером, – примиряющим голосом сказал он, накидывая на плечи одеяло.
Совсем вставать все же не хотелось. В комнате, несмотря на разгар лета, было довольно прохладно. После разговора с дочерью он еще успеет поспать несколько часов.
– Может быть. Однако старческим склерозом он еще не страдает.
– Кто знает…
– Папуля, не заговаривай мне зубы. Скажи: зачем ты это затеял? Ты не понимаешь, чем это дело пахнет?
Он отлично понимал, что дело пахнет криминалом, но отказаться от задуманного уже не мог.
– Я уволю Джозефа завтра же.
– Не уволишь. Он слишком много знает.
– Именно поэтому.
– Перестань!
Дочь начала злиться.
– Если ты отпустишь его, рано или поздно он поделится информацией с прессой.
– Он не так глуп.
– Да не в нем дело, папа! Как тебе вообще могло прийти в голову связаться с русскими, да еще, как у них говорят, с криминальным авторитетом!
– Ты не права. У моего партнера совершенно легальный бизнес.
– И то, что ты у него купил, тоже попало в его руки легально?
Он совершенно точно знал, что в России такие артефакты легально в частные руки не попадают, поэтому снисходительным тоном и максимально расслабленным голосом ответил:
– Разумеется, малышка. Неужели ты могла подумать, что я могу связаться с какими-то бандитами?
– Тогда почему он не выставил раритеты на аукцион? Мог получить гораздо бо́льшую сумму.
– Не могу утверждать, но, кажется, он хотел отдать эти вещи в руки, имеющие право на обладание ими. Это же, по сути, семейные реликвии!
– Черт!
Он прямо увидел, как там, за океаном, Томи взвилась от злости. Наверное, лежала в шезлонге у бассейна, а теперь вскочила и носится по дорожке в развевающемся халате.
– Я не понимаю, чего ты разошлась! Право, это того не стоит, – успокаивающе произнес он.
– Не стоит? То есть ты считаешь, что переплатил?
Ого! Она и это знает? Глубоко копнула!
Он почувствовал, что разговор становится опасным. Если бы дочь не завела речь о деньгах, он решил, что она просто хочет пожурить его за неосмотрительность. К деньгам Томи, как все живущие в Америке, всегда относилась трепетно, поэтому если перешла к прямым упрекам в расточительности, дело серьезное.
Он выдержал паузу, которая должна была показать дочери, что она перешла границу дозволенного, и торжественно произнес:
– К сожалению, дитя мое, ты далека от истории рода Чарторыйских и многие вещи не понимаешь. Это письмо и вложенная в него серьга связали воедино судьбы трех великих людей: русской императрицы Елизаветы Алексеевны, твоего предка Адама Чарторыйского, в честь которого, как ты помнишь, меня назвали, и великого поэта Пушкина, которого в России называют «Наше все». Наше все! Ни больше ни меньше! Каждое слово, написанное им, клочок бумаги, на котором он посадил кляксу своим пером, лелеются как величайшее сокровище! А тут речь идет о его письме! О последних строках, написанных на смертном одре! И не кому-нибудь, а женщине, которая к тому времени уж десять лет считалась усопшей! Представь, он вкладывает в послание серьгу, которую, как святыню, хранил у себя почти тридцать лет. Ее подарил Елизавете, своей любовнице, твой предок – Адам Чарторыйский! И ты интересуешься, не переплатил ли я? Думаешь, у этих предметов есть цена? Они бесценны!