Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рад видеть боевых соратников! — устало улыбнулся Верстакович. — Проходите, не стесняйтесь! Скучновато тут, конечно, после баррикад, но ничего не поделаешь.
— Да ты и тут забаррикадировался — еле к тебе прорвались! — по-свойски пошутил Каракозин.
Чуткий Башмаков тут же отметил про себя, что шутка и особенно свойская интонация не понравились.
Верстакович был одет в модный двубортный костюм, изысканная бесформенность и элегантная обмятость которого стоили, вероятно, немалых денег. Волосы были явно уложены парикмахером, а брови — и это просто потрясло Башмакова — аккуратно пострижены.
— Чай? Кофе? Коньяк? — спросил Верстакович, усадив гостей и дав указания секретарше. — А вы знаете, кто здесь раньше сидел?
— Троцкий! — недобро предположил Каракозин.
— Не-ет… Тут был один из кабинетов Берии. Ирония истории! Так с чем пришли?
Он рассеянно, но не перебивая слушал их жалобы и постукивал по столу розовыми детскими пальчиками. Башмаков заметил, что ногти у него теперь ухожены и даже покрыты бесцветным лаком. Несколько раз по старой привычке Верстакович механически приближал их ко рту, но в последний момент спохватывался. Тем временем секретарша принесла кофе и коньяк, а шефу персонально на серебряном блюдечке — продолговатую оранжевую пилюлю и стакан воды. Башмаков взял рюмку — на него пахнуло настоящим, давно забытым коньячным ароматом.
— «Старый Тбилиси». Двадцать лет выдержки. Президент Гамсахурдия прислал.
— Если бы тебе еще президент Назарбаев жареного барашка прислал! — с мечтательной издевкой вздохнул Джедай.
Башмаков под столом аккуратно наступил на ногу Каракозину, но тот сделал вид, будто не понимает этого товарищеского знака.
— За великую Россию! — провозгласил Верстакович, чокнулся с друзьями минеральной водой и, морщась, запил таблетку. — Ну-с, продолжайте!
Постепенно, по ходу рассказа, его личико стало мрачнеть — и он сделался похожим на инфанта, взвалившего на себя, несмотря на отроческий возраст, тяжкий груз государственных забот. Один раз Верстакович не удержался и грызанул-таки розовый отполированный ноготь.
— Все, что вы говорите, очень правильно, — молвил наконец он. — Но давайте сначала разберемся с нашей многострадальной Россией. Канализация сегодня важнее космонавтики! Люди смертны, а космос вечен. Номенклатура этого не понимала. А мы, демократы, понимаем! Мы не можем больше платить за будущее судьбами тех, кто живет сегодня! К тому же космос, давайте наконец сознаемся, принадлежит всему человечеству. В сущности, не важно, кто первым ступит на тот же Марс — россиянин или американец. Главное, чтобы это был счастливый и свободный человек…
Верстакович посмотрел на них торжественно и даже с некоторым недоумением: почему никто не записывает его вещие слова?
— Чепуху ты городишь! — взорвался Каракозин, хотя за секунду до этого выглядел совершенно спокойным. — Даже коммуняки соображали, что космос…
— Что-о?! Не понял… — Аккуратные брови Верстаковича поползли вверх, а лилипутские пальчики куда-то под стол.
— Что ты не понял, гнида двубортная?! Ты что нам говорил тогда, у костра? Забыл?! Напомнить?!
Но ничего напомнить Джедай не успел — в кабинет уже входили «шкафандры», и на их тупых лицах было написано угрюмое торжество ресторанных вышибал, дождавшихся наконец своего вожделенного скандалиста…
— Ну и козлы же мы с тобой, Олег Тундрович! — только и сказал Каракозин, получив выходное пособие, которого едва хватило на бутылку водки.
— Попрошу не обобщать! — усмехнулся Башмаков: на его пособие можно было, кроме водки, купить еще и закуску. — Ты теперь куда?
— Буду двери обивать. А ты?
— Пока не знаю.
Он и в самом деле не знал. Поначалу ему казалось, новая работа найдется легко и сама собой, как это случалось прежде. Но потом вдруг выяснилось: никто нигде не нужен, а если и нужен, то зарплата такая мизерная, что не окупает даже стоимость проездного билета. И Олег Трудович впервые в жизни остался без работы. Это было совершенно особенное состояние, не имевшее ничего общего с отпускным богдыханством или выжидательным бездельем, когда переходишь с одной службы на другую. Он чувствовал себя белкой, которая много лет старательно крутилась в колесе, — и вдруг ее выпустили в вольер.
По утрам Катя и Дашка уходили в школу, а Башмаков спал до истомы, потом медленно завтракал, спускался в газетный киоск и покупал несколько газет — от ярко-красных до бело-голубых, затем в ларьке заправлял трехлитровую банку дешевым разливным пивом и возвращался домой. Лежа на диване и потягивая скудно пенящийся кисловатый напиток, он читал газеты, до скрежета зубовного упиваясь извивами борьбы оппозиции с демократами, что, по сути, больше походило на борьбу тупых правдоискателей с умными мерзавцами. Далее Башмаков переходил к разделам происшествий и читал о выкидыше, найденном в мусорном баке и якобы успевшем пискнуть перед смертью «мама, за что?!», о восьмидесятилетней старушке, зарубившей мясным топориком своего молодого сожителя за то, что тот отказался выполнять супружеские обязанности, о девочках-подростках, изнасиловавших участкового милиционера, или о самоубийце, упавшем из окна семнадцатого этажа прямо на карету «скорой помощи»…
Потом Олег Трудович включал телевизор и смотрел все подряд: фильмы, рекламу, викторины, последние известия. Он замечал, как стремительно советский угрюмо-членораздельный диктор вытесняется с экрана косноязычными, но бойкими парубками и нервными дивчинами с такой внешностью, что в прежние времена их не взяли бы даже в самодеятельность интерната для лиц с расстройствами речи. Наблюдательный Башмаков, кстати, заметил: наиболее достоверная информация сообщается днем, когда большинства людей нет дома. Он сам с собой заключал пари, повторят или нет честное сообщение вечером, и был очень доволен, если сам у себя выигрывал.
Иногда позванивал Каракозин и бодрым голосом спрашивал:
— Ну что, Трутневич, устроился?
— Нет, бездельничаю. А ты?
— А я теперь железные двери намастырился ставить.
— Боятся?
— Или! Я тут вчера одному врубал. Шестикомнатная квартира в цековском доме. Мебель антикварная. На стене два Бакста и Коровин. Я спросил: «Это Бакст?» А он мне: «Хрен его знает — жена брала. Но стоит до хренища!» Водкой торгует…
— М-да… Как Принцесса?
— На работу устроилась. Больше меня заколачивает.
— Моя тоже.
— Ну пока, бездельничай дальше!
Нет, Башмаков не бездельничал — он бездействовал, и бездействовал по идейным соображениям, ощущая себя жертвой какой-то чудовищной несправедливости. Несправедливость эта была настолько подлой и умонепостижимой, что такое мироустройство просто не имело права на существование и не могло продержаться сколько-нибудь долго. Оно должно было непременно рухнуть, а из его обломков возникнуть светлый и справедливый мир, в котором Олег Трудович снова мгновенно обретет годами заработанное достоинство. Только нужна обломовская неколебимость, нельзя суетиться, устраиваться и приспосабливаться к этой несправедливости, искать в ней свое новое место, ибо любой человек, сжившийся с ней и вжившийся в нее, становится как бы новой заклепкой в несущих конструкциях этого постыдного сооружения — тем самым увековечивая его.