Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пани Кристина целует нас на дорогу, обещает приехать в гости, даже кормит детей яичницей, что в свете польских цен… Мы бежим на берлинский поезд, в очередной раз наевшись мясных консервов и шоколада. Одна из китайских пыток – человека кормят одним мясом, пока он не умирает в страшных муках.
Плацкарта наша утрачена, ну так что? В московской кассе объяснили, что все свободные места в поездах нашего направления – наши. Мы выбираем пустое купе, радуемся тому, какие мы умненькие, и отправляемся в Германию. Два полууголовных типа, разделивших нашу компанию через станцию, задраивают двери, задергивают занавески и выключают свет. Я понимаю, что у них так принято, но больше всего ожидаю, что «тут-то они нас и порешат». Вагон пустой, но Польша оказывается длинней, чем на карте. Сначала приходят люди с билетами на свободные места. Потом приходят на места полууголовных типов. Потом ссаживают Сашу, и он уходит стоять в купе. Когда добираются до меня, я безуспешно пытаюсь напомнить о привилегиях своего пола.
Вскоре приходится усадить детей на одно место, которое провидение сохранило для них до самого Берлина. Я выхожу, точнее, протискиваюсь в тамбур, забитый до отказа панами: примерно так Солженицын описывает перевозку зеков. Мне удается докричаться до Саши, стиснутого телами у соседнего купе, и мы с ужасом соображаем, что будем делать, когда детей, сидя спящих на одном месте, заставят встать. Никогда не верьте людям в билетной кассе. География, конечно, наука для извозчиков, но выяснить, что все здоровое мужское население страны ночными электричками отправляется каждый день за границу, потому что живет на спекуляцию, и что правительство страны поддерживает это решение экономических проблем, продавая по три билета на одно место, вы обязаны.
Ночная электричка Варшава – Берлин – эдакий город мужчин, где моя еще не до конца растерянная ухоженность и квохтанье над сыновьями вызывают дикое недоумение. С детьми в таком поезде следует ехать, только спасаясь от бомбежки или скрываясь от полиции. День хождения по Варшаве и полночи стояния в электричке делают свое дело. Когда под утро муж запихивает меня в соседнее купе на колени к юному коммерсанту, а сам остается стоять, охраняя детей, я уже плохо соображаю.
Начинается Германия, светлая и просторная, как Украина. В окнах бегут грубые сельские дома и цветущие февральские рощи. Попав в Европу зимой, оцениваешь доблестную роль русских морозов в отечественных войнах. Холод проживается здесь в пиджаках и плащах, меха надеваются в оперу. Жить в таком нечеловеческом климате, как наш, европейцам кажется гражданским подвигом.
После шипения куртуазных поляков окрики немецких таможенников напрягают и собирают оттаявшее в Варшаве естество. Четко, грубо и громко немцы прочесывают состав, отлавливают зайцев и расправляются с ними без всякого злорадства, как автоматы. Ни малейшего интереса у таможенников не вызывает и то, что пан, на чьих коленях я сижу, вовсе не мой муж. А дети в соседнем купе, вписанные в мой паспорт, еще и вписаны в паспорт человека, дежурящего около них стоя. Немец считает количество печатей и рявкает «гут».
«Город мужчин» шелестит фольгой и целлофаном, чавкает и хлюпает, дымятся развинченные термосы, благоухают бутерброды. Обладатель приютивших меня колен предлагает кофе. Я не могу добраться до детей и накормить их. Пожилой усатый пан, ехавший всю дорогу с детьми, дарит им свои бутерброды и бутылку сока, что в свете польских цен – жест королевский. Деловые Петя и Паша, уже сообразив, что Запад – не такой уж рай, припрятывают и то и другое.
Утренний пустой Восточный Берлин к нашим услугам. Около вокзала – банк обмена валюты. Стосковавшиеся по жизни с деньгами в кармане, идем менять законные, оговоренные декларацией транзитные денежки и протягиваем в окошечко кассы меченные Лениным красные бумажки.
– Это уберите. Это мы не меняем, – сухо отвечают нам.
– Вот декларация, согласно которой вы должны обменять нам шестьдесят рублей.
– Вот соглашение, подписанное вашим правительством месяц тому назад, о том, что наше правительство отказывается иметь дело с советскими рублями.
– Но почему нас не предупредили?
– Это вопрос к вашим властям.
– Скажите, где находится советское консульство? Мы хотя бы разобьем там окошко.
– Для того чтобы добраться до консульства, вам понадобятся марки, но учтите, советское консульство – последнее место, в котором вам помогут.
Дети с серыми лицами ог ночного поезда и консервной кормежки, мы, десять раз проклявшие себя за то, что обрекли их на подобное развлечение, тюки, набитые пластинками, альбомами, сувенирами и напитками, тяжко везомыми в Лондон, видимо, составляют живописнейшее зрелище. К нам подходит молодая пара неизвестного подданства, парень на хорошем русском извиняется:
– Мы слышали ваш разговор, мы понимаем ваше положение, вы должны принять от нас немного денег. Пожалуйста, не отказывайте нам.
Мы не успеваем ни отказаться, ни поблагодарить, как они буквально убегают. Переглядываемся с преглупым видом. Теперь мы хотя бы можем позвонить и проконсультироваться, но, как в случае с «чеховедом», к телефону никто не подходит. Поезд в Голландию идет из Западного Берлина вечером, и мы отправляемся сдать вещи в камеру хранения в Западный Берлин.
Когда идешь по центру Москвы и сквозь останки города сыто пялятся кагэбэшные и партийные гадюшники, кажется, что город растоптан умышленно. Недавно я везла через центр Москвы француженку, которая десять лет не была в России. Дело было перед Первым мая.
– Что это за дом? – спросила она.
– Лубянка. При Сталине здесь пытали. Короче, Бастилия, – объяснила я, и таксист поддакнул.
– Зачем же вы повесили на Бастилию портрет Ленина? – изумилась она портрету параноидальной величины.
– Что изменилось в Москве за десять лет?
– Все изменилось. Москва утрачена, – ответила француженка.
Так вот, Берлин, социалистический Берлин, был городом, который обожали его хозяева. Город – как ребенок, по нему в одну минуту видно, насколько его любят. Берлин таков, каким должен быть цивилизованный европейский город. Может быть, чуть более правильный и помпезный, чем бы хотелось, но стройный, светлый, чистый и какой-то вытянутый к солнцу. Город-монумент, в котором живут, ни капли с ним не фамильярничая, похожий на очень литературный сон о Германии.
Берлинцы, такие каменные после варшавян, равнодушно разглядывают нас, принимая за поляков. У немцев больше всего мне нравятся старики, то ли они озарены каким-то тайным знанием, недоступным пока остальным, то ли чувственность немецкая состоит из такой тяжелой материи, что делает многие лица похожими на гири, то ли пожилые захватили золотой, дофашистский век и отсветы этого века еще не растаяли в их глазах. В Берлине приятная молодежь, без особых красот, но интеллигентная; ухоженные, но зажатые дети. Когда идешь по улице, пугает ощущение задисциплинированности, мотивированности и обязательности происходящего. Дивный город пахнет мышеловкой, и у него чуточку интернатское лицо. А глаза у берлинцев – как аквариумы без рыбок.