Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книги Светланы Алексиевич – сейчас опубликовано шесть – составляют цикл, который она определяет как «хронику Большой Утопии», или историю «красного человека». Начало серии было положено книгой «У войны не женское лицо» (1985 год, новая редакция – 1998), основанной на рассказах советских женщин, принимавших участие во Второй мировой войне. Почти одновременно вышли «Последние свидетели: сто недетских рассказов» (1985 год; новая редакция – 2007) – книга «осколков памяти» тех, кому во время войны было от 6 до 12 лет. В 1991 году были опубликованы «Цинковые мальчики» – воспоминания «афганцев» и их родных, в частности матерей, получавших тела сыновей в цинковых гробах. Герои этой книги «рассказывают свои истории на фоне двух событий: десятилетней войны в Афганистане и радикального раздора в самой сердцевине советского общества»[314], и приведенные в ней документальные свидетельства более всего повествуют об отчаянии и душевном распаде. В 1994-м вышла книга о самоубийцах «Зачарованные смертью» (которую обычно не включают в «красный» цикл); затем – «Чернобыльская молитва» (1997), имеющая подзаголовок «Хроника будущего» и рассказывающая о совпадении двух катастроф: техногенной и социальной, во время которой «ушел под воду огромный социалистический материк»[315]. Последняя книга Алексиевич «Время секонд хэнд» (2013), сразу же получившая французскую и немецкую книжные премии, посвящена «советскому человеку»: «За семьдесят с лишним лет в лаборатории марксизма-ленинизма вывели отдельный человеческий тип – homo soveticus. Одни считают, что это трагический персонаж, другие называют его “совком”. Мне кажется, я знаю этого человека, он мне хорошо знаком, я рядом с ним, бок о бок прожила много лет. Он – это я. Это мои знакомые, друзья, родители».
Этот текст «спровоцирован» именно этой последней интеллектуально напряженной книгой; если же окинуть взглядом весь цикл и задать вопрос, о чем говорят его герои, окажется, что они говорят о страдании и боли. Начав с краткого рассмотрения того, как трактуется проблема страдания в современной моральной философии, я перейду к главному вопросу: что пытается сказать при помощи историй своего страдания (бывший) советский человек?
В философии морали сложилось два подхода к определению страдания. В эпикурейской традиции страдание понимается как поражение (ранение) чувства, душевная боль или, по Юлии Кристевой, «недуги души». В другой трактовке принято более широкое, «объективное» определение, включающее в себя физическое страдание и делающее различие между душевным страданием и отвращением, вызванным (физической) болью (пыткой, мýкой); страдание в этом случае является синонимом переживаемого несчастья; это то, что мы чувствуем в результате физической боли либо по причине несчастья, катастрофы, а также из-за несправедливости или угнетения.
На протяжении своей истории человечество прошло через огромное количество физической и душевной боли, так как «все ситуации сознательного существования содержат потенциальную возможность для страдания»[316] и поиск его смысла с самых ранних времен был связан с философским осмыслением общего порядка жизни. В античной традиции страдание виделось следствием предначертаний безразличной судьбы или воли богов, а потому могло быть заслуженным или искупающим, карой за мысль или поступок. Во многих религиозных традициях, в частности в христианском мироустройстве перенесенное страдание предполагает «компенсацию» или вознаграждение: «Мы отдохнем», – говорит Соня в чеховском «Дяде Ване», апеллируя к справедливости и вкладывая в эти слова пусть не религиозный, но тем не менее некий «высший» смысл. Так как концептуализация страдания связана с приписыванием смысла общему порядку вещей, общество после «смерти Бога», переосмысливая ответ на фундаментальный, принимающий различные формы вопрос, является ли наше существование случайным, абсурдным, ненужным или подчинено некоей цели, оказалось перед необходимостью вписать страдание в новое понимание мира. В ХХ веке человечество испытало безбрежное по своему масштабу и жестокости страдание, явившееся результатом направленных действий людей в рамках политических систем, и моральное воображение, возможность приписывания смысла произошедшему, кажется, останавливаются перед этой чертой: после Освенцима, писал Теодор Адорно, метафизическая рефлексия невозможна. Свидетели Холокоста часто не могли не только объяснить, но и описать происходившее, и в качестве реакции на этот вызов появился концепт «неописуемого» или «невысказываемого» невыразимого (unsayable, unspeakable), когда событие достигает такой меры ужаса, что его свидетели переживают антропологический шок. Подобным же образом рассказчики в книгах Алексиевич часто не в силах «уяснить» то, свидетелями чего стали. Мы не можем узнать о боли другого человека, если его история не рассказана, – однако страдание очевидцев и участников событий, с которыми разговаривает Алексиевич, часто «невыразимо» или «непередаваемо». Дети войны, очевидцы Чернобыля или постсоветских этнических погромов, матери и сослуживцы погибших афганцев не в состоянии концептуализировать свой опыт – настолько он удален от того, что мы считаем нормальным; у говорящих нет когнитивной «рамки», при помощи которой можно осмыслить произошедшее[317]. Если мир является осмысленным, имеет «цель», то в чем она состоит и имеет ли отношение к человечеству и, таким образом, имеет ли переживаемое нами страдание какой-то, пусть неизвестный нам, смысл? Каким, например, может быть «смысл» (рассказанного) в «Чернобыльской молитве» опыта жены пожарного, наблюдавшей буквальный «распад тела» любимого человека, когда кусками выходит изо рта пораженного лучевой болезнью печень? И как принять догадку, что смысла может не быть?
Как считал психиатр и философ Виктор Франкл, еврей, начавший психологическую помощь узникам и этические раздумья, реализовавшиеся впоследствии в знаменитую книгу «Человек в поисках смысла», в невозможной ситуации гитлеровского лагеря смерти, «страдание перестает быть страданием, если оно обретает смысл»[318]. Переживаемое несчастье, боль, ужас, оказавшись соотнесенными с большой целью, могут быть преобразованы в преодоление, поступок, активное и осмысленное действие. Воля к смыслу (will to meaning), написал Франкл в своей автобиографии в конце жизни, позволяет «выйти за пределы себя» и дотянуться до чего-то, что находится вне нас и что в конце концов дает силу жить ради будущего[319]. Ведь вопрос о смысле, который остается с человеком на протяжении всей его истории, считал он, «задает не сам человек, а жизнь ставит человека перед этим вопросом. И человек должен отвечать на этот вопрос, отвечая за жизнь; он должен ответствовать, будучи ответственным…»[320]. Даже не в состоянии объяснить зло, мы как этические и социальные существа должны выработать способ жить и определиться в отношении страдания. Как следует поступать, столкнувшись с (чужим) страданием? Насколько его причинение может быть оправданно или допустимо? Можно ли пытать террористов, чтобы узнать о готовящихся акциях и предотвратить их: эта тема обсуждалась недавно в США, когда были раскрыты документы ЦРУ о пытках в тюрьме Гуантанамо во время президентства Джорджа Буша. Является ли минимизация страдания нашей – всего человечества – моральной обязанностью?[321] Таким образом, вопрос о смысле страдания может быть переведен в другую плоскость и превратится в разговор о возможности активного действия, сознательно предпринимаемого человеком.