Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти два зерна разрушения – поиск лаконичности и обожествление рациональности – ждали своего часа несколько веков после падения Рима, а потом проросли и расцвели пышным цветом в XVIII веке, в эпоху европейского Просвещения. Достижения науки, техники и торговли понемногу выковывали новый мир, и многие мыслители задумались о рационально обоснованных общественно-политических системах. Французский философ Рене Декарт, писавший в XVII веке, вполне довольствовался тем, что отдавал свою этическую систему на милость провидения, но мыслители Просвещения искали такую основу этики, которая не зависела бы ни от божественных откровений, ни от поддержки свыше. Как будто кто-то предложил награду – наподобие тех, которые соблазняли первых авиаторов на отважные перелеты: десять тысяч фунтов стерлингов первому философу, который придумает единый моральный закон, способный логическими средствами раз и навсегда отделить дурное от хорошего.
Если бы такая награда и правда существовала, ее следовало бы присудить немецкому философу Иммануилу Канту. Кант, как и Платон, считал, что природа человека дуальна: отчасти она животная, отчасти рациональная (Кант, 2019). Наша животная половина следует законам природы, подобно падающему камню или льву, терзающему добычу. Природа не знает нравственности, в ней есть только причины и следствия. Однако, по словам Канта, наша рациональная часть, возможно, следует другому закону: она способна уважать правила поведения, поэтому людей (но не львов) можно оценивать с нравственной точки зрения в зависимости от того, в какой степени они уважают нравственные законы. Что же это за законы? Тут Кант проделал самый хитрый фокус во всей этической философии. Рассуждал он так: чтобы нравственные правила считались законами, они должны быть универсальными. Если бы закон всемирного тяготения по-разному действовал на мужчин и женщин или на итальянцев и египтян, его нельзя было бы считать законом. Но вместо того, чтобы искать законы, с которыми согласятся все люди на свете (это трудная задача, ответом на которую, скорее всего, будет всего несколько банальностей), Кант повернул проблему с ног на голову и сказал, что люди должны думать, могут ли правила, которыми они сами руководствуются в своих действиях, претендовать на звание универсальных законов. Если, например, собираешься нарушить обещание, которое начало тяготить, можешь ли ты предложить универсальный закон, который гласит, что если обещание начинает тяготить, его необходимо нарушить? Если ввести такой закон, все обещания тут же утратят смысл. Точно так же невозможно пожелать, чтобы люди всегда жульничали, лгали, воровали или любым другим способом ущемляли права других людей или посягали на их собственность, поскольку тогда подобные несчастья не минуют и тебя самого. Эта простая проверка, которую Кант назвал категорическим императивом, оказалась невероятно мощным инструментом. Она превратила этику в раздел прикладной логики, тем самым придав ей определенность, которая всегда была неуловимой для секулярной этики, лишенной опоры на священное писание.
В ближайшие десятилетия гипотетическую награду Канта оспаривал английский философ Иеремия Бентам. В 1767 году Бентам стал юристом, и его возмутила запутанность и избыточность английского законодательства. С типичной для человека Просвещения отвагой он поставил перед собой задачу перестроить всю юридическую и законодательные системы, для чего следовало ставить четкие цели и предлагать самые рациональные средства для достижения этих целей. Главная цель всякого законодательства, считал Бентам, – благо всех людей, и чем больше блага, тем лучше. Бентам был отцом утилитаризма, учения, согласно которому любые решения, и личные, и юридические, должны быть направлены на достижение максимального совокупного блага (пользы), но кто именно получит эту пользу, уже неважно (Бентам, 1998).
С тех пор споры между Кантом и Бентамом не угасали. Наследники Канта (деонтологи – от греческого слова «деон», «обязательство») составляли списки долгов и обязательств, которые люди нравственные должны уважать, даже если их действия приводят к плохим результатам (например, нельзя убивать невиновных, даже если это спасет сотню жизней). Наследники Бентама (консеквенциалисты, от латинского «консеквенс», «последующий», поскольку они оценивали действия только по последствиям) стремились разработать правила и политику, которые обеспечивали бы наибольшее благо, даже если при этом иногда нарушались бы другие этические принципы (конечно, следует убить одного человека, чтобы спасти сотню, говорят они, если только это не подаст дурного примера, что приведет к дальнейшим осложнениям).
Однако при всех своих различиях представители этих лагерей согласны по многим принципиальным вопросам. Обе стороны ценят лаконичность: решения в конечном итоге должны основываться на каком-то одном принципе, будь то категорический императив или максимизация пользы. Обе стороны делают упор на то, что такие решения может принимать только наездник, поскольку нравственные решения требуют логики, а иногда даже математических подсчетов. Обе не доверяют ни интуиции, ни чувствам – они лишь мешают рассуждать логически. И обе предпочитают абстрактное частным случаям: им не нужно подробное, основательное описание всех участников ситуации, их убеждений и культурных традиций. Достаточно нескольких фактов и перечней всего, что они любят и не любят, в порядке возрастания или убывания (если ты утилитарист). Неважно, в какой ты стране, в какой исторической эпохе, неважно, кто эти люди – твои друзья, враги или просто незнакомцы. Нравственный закон – как закон физики: действует всегда и на всех.
Эти два философских подхода оказали колоссальное влияние на юридическую и политическую теорию и практику, более того, они помогли создать сообщества, уважающие права личности (Кант) и при этом вполне способные работать на благо людей (Бентам). Однако эти идеи проникли и в западную культуру в целом – и привели там к некоторым непредвиденным последствиям. Философ Эдмунд Пинкофс (Pincoffs, 1986) утверждал, что консеквенциалисты и деонтологи совместными усилиями убедили западный мир ХХ столетия, что нравственность – это изучение нравственных дилемм и парадоксов. Греки изучали характер человека и спрашивали, каким человеком каждый из нас хочет стать, а современная этика сосредоточена на действиях и спрашивает, хороши или плохи те или иные поступки. Философы ломают голову над вопросами жизни и смерти: можно ли убить одного, чтобы спасти пятерых? Можно ли разрешить использовать абортированные эмбрионы как источник стволовых клеток? Можно ли отключить от аппарата жизнеобеспечения женщину, которая пролежала без сознания последние пятнадцать лет? Нефилософов мучают вопросы помельче: надо ли платить налоги, если все кругом жульничают? Возвращать ли набитый бумажник, если он, судя по всему, принадлежит наркоторговцу? Признаваться ли жене в случайной измене?
Переход от этики характера к этике парадокса привел к тому, что нравственное воспитание теперь строится не на добродетелях, а на нравственных рассуждениях. Если нравственность сводится к дилеммам, то нравственное воспитание сводится к решению задач. Детей надо учить, как обдумывать нравственные проблемы, а главное – как преодолевать природный эгоизм и принимать в расчет потребности окружающих. В семидесятые и восьмидесятые годы ХХ века, когда США стали этически разнообразнее, а авторитарные методы воспитания были уже не в чести, идея рассказывать детям о конкретных моральных фактах и ценностях вышла из моды. Более того, рационалистское наследие этики парадоксов подарило нам учителей и многих родителей, которые с радостью поддержали такую политику, о чем говорит и фраза из недавно вышедшей книги по воспитанию детей: «Наш подход – не учить детей, что делать, чего не делать и почему, а научить их думать, чтобы они сами принимали решения, что делать, чего не делать и почему» (M. B. Shure, «Raising a Thinking Child Workbook», 2005, цит. с сайта www.thinkingchild.com).