Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Социальной базой второй самодержавной революции была, конечно, масса провинциального дворянства, все эти гоголевские ноздревы и собакевичи, до смерти перепуганныеперспективой потери своего «живого» имущества. Тон задавали, впрочем, императорский двор, исполнявший роль парламента самодержавной государственности, и «патриотически настроенные» интеллектуалы. Мы уже знаем аргумент, которым они оправдывали сохранение крестьянского рабства и самовластья в XIX веке: «Россия не Европа». Но знаем мы и другое. Их доказательство — победа России над Наполеоном, поставившим на колени Европу, — оказалось бессмертным.
Полтора столетия спустя превратят аналогичную победу — над Гитлером — в оправдание советского отречения от Европы русские националисты во главе с Александром Прохановым. И совсем уже фарсом будет выглядеть это оправдание в «Известиях» неким И. Карауловым — победой российских спортсменов на февральской Олимпиаде 2014-го. Конечно же, сопроводил он свое открытие, подобно николаевским «патриотам 1840-х», глубокомысленным рассуждением о том, почему Россия не Европа: «Для русского человека идея дела важнее идеи свободы. Дайте ему настоящее дело, и он не соблазнится никакой абстрактной свободой, никакой мелочной Европой». Ну, какие тут могут быть комментарии?
Скажу разве, что родоначальники Русской идеи, «патриоты 1840-х», шли куда дальше своих сегодняшних эпигонов. То, что Наполеон сломил дух Европы, ее волю к сопротивлению, и она вследствие этого загнивает, было для них общим местом. Но не может ли быть, предположили самые проницательные из них, что она уже и сгнила?
Во всяком случае, когда профессор МГУ С. П. Шевырев высказал эту мысль, она вызвала в придворных кругах не шок, а восторг. Вот как она звучала: «В наших сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет» (курсив мой. — А. Я.). Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала «Москвитянин». А вот что писал автору из Петербурга его соредактор, другой профессор МГУ М. П. Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв. Твоя "Европа" сводит с ума».
Само собою, Шевырев подробно обосновал свой приговор Европе. Но, имея в виду, что писал он все-таки в 1841 (!) году, обосновал он его почему-то странно знакомыми сегодня словами, например, «пренебрежением традиционными ценностями», «вседозволенностью» и «воинствующим атеизмом». Выглядело так, словно Россия претендует на роль классной дамы-надзирательницы по части морали и нравственности. Странность эта усиливается, когда читаешь в дневнике Анны Федоровны Тютчевой, современницы автора, очень хорошо осведомленной фрейлины цесаревны и беспощадного ума барышни, такую характеристику самой России: «Я не могла не задавать себе вопрос, какое будущее ожидает народ, высшие классы которого проникнуты растлением, низшие же классы погрязли в рабстве и систематически поддерживаемом невежестве». Но то были мысли для дневника.
Оборона Севастополя. Художник В. И. Нестеренко
А в реальности всего лишь полтора десятилетия после воцарения Николая священное для Чаадаева и Пушкина и всего александровского поколения слово «свобода» исчезло из лексикона. Оно ассоциировалось с «вседозволенностью» и, конечно, с «гниением». Одним словом, с Европой. Трудно даже представить себе, с каким ужасом осознавали свою немыслимую ошибку «патриоты» пятнадцать лет спустя, когда эта презренная «свобода» била крепостные русские армии в Крыму и без выстрела шел ко дну Черноморский флот. «Нас бьет не сила, она у нас есть, и не храбрость, нам ее не искать, — восклицал тогда Алексей Хомяков, — нас бьет и решительно бьет мысль и ум». И уныло вторил ему Погодин: «Не одна сила идет против нас, а дух, ум, воля, и какой дух, какой ум, какая воля!». И монотонно, но грозно звучал на военном совете у нового государя 3 января 1856 года доклад главнокомандующего Крымской армией М. Д. Горчакова: «Если бы мы продолжали борьбу, мы лишились бы Финляндии, остзейских губерний, Царства Польского, западных губерний, Кавказа, Грузии, и ограничились бы тем, что некогда называлось великим княжеством московским».
Но до этого должны были пройти десятилетия! Как жилось, спросите вы, в эти десятилетия нормальным европейским людям, которых все-таки было тогда уже много в России? Так же примерно, как в Московии. Задыхались, отчаивались. И, конечно, поверили, что крышка захлопнулась, что ужас этот навсегда.
И снова ошиблись. Просто потому, что, едва Николай умер, новая Московия умерла вместе с ним. Знаменательный эпизод, связанный с этим, оставил нам тот же С. М. Соловьев: «Приехавши в церковь [присягать новому императору], я встретил на крыльце Грановского, первое мое слово ему было "умер". Он отвечал: "Нет ничего удивительного, что он умер, удивительно, что мы еще живы"». Такова была первая эпитафия царю, попытавшемуся в очередной раз растоптать европейский «ген» России.
Вторая еще страшнее, поскольку принадлежит лояльнейшему из лояльных подданных покойного. Для современного уха она звучит как приговор. Вот какой оставил Россию Николай, по мнению уже известного нам М. П. Погодина: «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно. Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не к счастью, не к славе, а в пропасть».
Третья четверть XIX века
О ней невозможно писать без боли. С одной стороны, это было замечательное время гласности и преобразований, какого не было в России с первой половины XVI века, с давно забытого ее европейского столетия. С другой стороны, овеяно оно трагедией: страна потеряла тогда неповторимый шанс раз и навсегда «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева, избежав тем самым кошмарного будущего, которое ей предстояло. Но пойдем по порядку.
С. В. Ковалевская
К. Д. Кавелин
Робкая оттепель, наступившая после смерти Николая, превращалась помаленьку в неостановимую весну преобразований. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, — вспоминал отнюдь не сентиментальный Лев Толстой, — все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в