Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голубков взглянул на бутылку, ничего не ответил, отомкнул дверь.
— Заходи!
Потом они сидели перед бутылкой, принесенной Генкой, пили виски, ничем не разбавляя; это быстро задурманило их головы, особенно у Голубкова, который и так был изрядно нагружен коньяком. Он сказал, все больше хмелея:
— А с чего, собственно, мне быть сумрачным? Не с чего мне, Генка, сумрачничать. Все идет как надо. И он сдох, и эти сдохнут, а я вот буду жить и жить!
— Кто сдох, кто сдохнет, Семен Семенович?
— Да все гады земные. Не мы же с тобой! Мы-то свое еще возьмем. Мы еще попляшем. Ох, как попляшем!
— Вот это верно, Семен Семенович. Вы как что скажете, так в самую точку. У вас, знаете, язык такой образный, слово к слову. Вам бы писать попробовать.
— Писывали-с, — ухмыляясь, ответил Голубков и испугался. Совсем захмелел, значит, язык не держится. Плохо. — Заявленьица в жэк писывали, — добавил он и захохотал. — Хочешь, иконку одну покажу? Редкая. — Он вытащил из-под матраца своей постели небольшую икону. в старинном окладе. Молодое, темного письма лицо, печальные глаза. — Догадайся, кто?
— Трудно сказать, Семен Семенович. Я же не такой специалист, как вы. Это вы все до тонкости знаете.
— Дмитрий! — почему-то понизив голос, сказал Голубков.
— Донской, что ли?
— Какой Донской! Редкая икона, говорю. Убиенный Дмитрий. — В бутылке уже оставалось мало, иноземный непривычный хмель делал свое дело. — Дмитрий Иванович это! — рявкнул, окончательно теряя контроль над собой, Голубков.
— Почему Иванович? — казалось, издалека спросил Генка.
— Потому что — Пшеницын! — тоже очень далеко ответил кто-то. Голубков, валясь на постель, не узнал своего голоса.
Проснулись оба среди ночи. Лежали на койке тесно, не раздеваясь; поднялись оба жеваные. Голубков принес с кухни из ведра полулитровую банку холодной воды; напились по очереди. Генка пошел, принес еще, и ту выпили.
— Ну и зелье! — Голубков указал глазами на бутылку «Длинного Джона». — Слона с ног свалит. Давай хлебнем по глотку, а то нехорошо как-то, муторно.
— Не, не смогу я, Семен Семенович. Я вообще опохмеляться не умею. С утра даже в рот не взять. А если и возьму — все обратно вылетит.
— Цыпленок ты еще. — Голубков повертел бутылку, запрокинул голову и все, что оставалось в бутылке, вылил в рот, почти не глотая. И действительно, взбодрился после этого.
— Уморили вы меня, Семен Семенович. — Генка засмеялся.
— А что? Чем уморил-то?
— Да про икону… Святой Дмитрий Иванович! Да еще и по фамилии… Забыл как? Вроде Пышкина или Мышкина? Храбрицын? Тупицын?
— Не надрывайся. Пшеницын! — подсказал Голубков, зная, что Генка, если это застряло в его мозгу, все равно вспомнит, и, может быть, вспомнит в самых неподходящих обстоятельствах. — Ты должен знать. — решил объяснить Голубков, — что богомазы, берясь за работу, видели перед собой лицо кого-либо из живущих. Где я рос, там лики всех молодых святых с морды Димки Пшеницына смалевывались. Вот этот мой «Дмитрий» как раз и похож на того Димку, я его и вспомнил. Рафаэль своих мадонн с булочницы списывал, Ренуар с горничной. А Илья Репин для запорожцев… для того утробистого усача, который в бараньей шапке… писателя Гиляровского пригласил в качестве натуры. Ну и мастера-иконописцы так же поступали и поступают. А ты с чем пришел, говори?
— Да у дипломата у одного деньжата зашевелились в кармане. Можем мы ему семнадцатого века чего-нибудь подбросить?
— А хоть шестнадцатого. — Голубков принялся отмыкать замки своего заветного сундука. Он был рад делу. Беспокойство его все-таки не покидало. Нельзя, недопустимо пить эти иностранные пойла, никак нельзя. Контроля над собой не получается. Проболтался. Кто ж его знает, Генку, поверил он объяснениям или не поверил. Молодой парень, но хитрый. Хоть он, конечно, и не полковник Пшеницын, а все же…
16
У Генки Зародова были обширнейшие знакомства. Часть их пошла от отца, от среды, в которой не столько отец вращался, сколько среда вращалась вокруг него. Часть — по всяким иным линиям, поскольку Генка и сам был парнем общительным, легко сходившимся с людьми. Отца не поймешь — то ли он был историком, то ли философом, то ли социологом. Из-под его неутомимого пера выходило множество работ, публиковавшихся и в журналах, и в сборниках, и отдельными книгами. Но, насколько разбирался Генка, в этих папашиных произведениях особо отчетливой мысли не было; для чего они писались, что в них доказывалось — сказать было невозможно; зато с удивительной гибкостью все они отражали направления переменчивых ветров в науках, которыми занимался отец. В одной работе Зародов-старший мог сослаться на одни имена, привести многострочные цитатищи из одних высказываний, в другой, если в общественной атмосфере данной науки что-то менялось, эти имена отец уже не поминал, из-под его пера сыпались имена другие и шли другие цитаты — иной раз просто противоположные предыдущим.
Лет до сорока своей жизни Александр Максимович Зародов мало был заметен на ученом горизонте; если он и был светилом, то светилом десятой, а то и двадцатой величины. Бойкий, подхватистый, всюду успевающий, но все же не излучающий никакого собственного света, только по мере возможности отражающий чужой, никакими талантами он не отличался, и люди привыкли думать, что их у него и нет. Лет же с десяток назад звезда эта вдруг засияла. В гору Александр Максимович двинулся, учуяв, что может отличиться на фронте разоблачения культа личности. Откуда он черпал свои материалы, никто особенно не проверял, но по его запестревшим в журналах писаниям и изустным выступлениям с разнообразных трибун получалось так, что тот, в кампанию по ниспровержению которого он столь рьяно включился, чуть ли не со школьных лет совершал одну крупнейшую политическую ошибку за другой. После девятьсот пятого года тайно поддерживал ликвидаторов и отзовистов, был на стороне примиренцев, то есть фактически ничем не отличался от троцкистов, в дни Октябрьской революции по многим вопросам не соглашался с Лениным, в гражданскую войну, куда бы его ни направлял Центральный Комитет, всюду самовольничал и в итоге проваливал дело. А уж дальше, после смерти Ленина, и говорить нечего — от него шли одни несчастья. Отечественная война — это же сплошной провал под его руководством…
Отец Генки в своем восторге разоблачителя дописался до того, что старый академик, всему миру известный историк, встретив его в кулуарах одного из заседаний, отозвал в сторону и сказал, разводя руками:
— Ну понимаю, новые веяния и тому подобное. Но нельзя же так,