Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …Мозг Кювье весил 1800 граммов, и на этом была в спешном порядке построена гипотеза о связи между гениальностью человека и весом его мозга. Но позднее оказалось, что мозг лакея Кювье весит еще на 200 граммов больше. Боюсь, как бы с вашей исторической миссией пролетариата не случилось того же: вдруг окажется, что какая-нибудь другая социальная группа еще лучше, чем пролетариат? Ну, не намного, но лучше? Например, гитлеровские дружинники, а?
– Вы несколько упрощаете дело. Думаю, что и та психо-физиологическая теория строилась не только на мозге Кювье. Что до научной теории прогресса, то она создана Марксом на основе вполне достаточного числа фактов.
– Научная теория прогресса совершенно невозможна, дорогой месье Серизье, – сказал Вермандуа. – Она невозможна потому, что в основе социальных явлений лежит человек, то есть нечто неопределенное, переменчивое и противоречивое. Между тем ваша наука рассматривает человека как единицу определенную и неизменную, по крайней мере в течение довольно большого промежутка времени. Ваша наука, правда, допускает, что в пору каменного века или хотя бы пятьсот лет тому назад человек был не таков, как теперь. Но для нашего времени она пользуется фиктивным понятием человека новой истории, произвольно его деля по классовым признакам и произвольно считая неизменными общие человеческие свойства. Ваша наука исходит из понятий буржуа, крестьянин, пролетарий приблизительно так, как химия пользуется понятиями кислорода или азота. Но азот и кислород всегда одинаковы, они через тысячу лет будут точно такие же, как сейчас. Человек же, все равно, пролетарий или буржуа, только в том и неизменен, что меняет свою коллективную душу каждый день. Сегодня он хочет демократии, завтра гитлеровщины, послезавтра чего-нибудь еще (Вермандуа покосился на Кангарова). На таком шатком понятии никакой теории прогресса построить нельзя. Ваша наука думает, что человек знает, чего хочет, а он совершенно этого не знает. Ваша наука думает, что человек руководится своими интересами, а он руководится черт знает чем.
– Напротив, – сказал Серизье, с трудом скрывая раздражение. – По-моему, и сравнение ваше говорит против вас же. Азот и кислород при температуре в 500 градусов и при давлении в 500 атмосфер проявляют, вероятно, не те свойства, что при нормальном давлении и при нормальной температуре. Точно так же поведение человека определяется условиями, в которые его ставит история. При ненормальной температуре общества, при ненормальном социальном давлении из рабочего может выработаться гитлеровец. Социология изучает воздействие социальных условий на человека, как химия изучает свойства веществ в разных физических условиях.
– Вы забываете, что свойства кислорода при определенной температуре, при определенном давлении всегда одинаковы. Химик их знает или может изучить с точностью. Социолог же не знает решительно ничего: в одних и тех же условиях человека одной и той же социальной категории, скажем, одного и того же класса – хоть границы между классами теперь совершенно не такие, какими были при Марксе, – этого человека может потянуть и на строй Гитлера, и на строй Сталина, – сказал, не удержавшись, Вермандуа.
– Не думаете ли вы, господа, – поспешно вмешался Кангаров, – не думаете ли вы, что лакей Кювье мог быть гениальным человеком, которому помешал развиться несправедливый общественный строй?.. Разве нельзя допустить, что он… Мне трудно выразить эту мысль настоящим словом… Как сказать, что лакей Кювье был гениальным человеком в потенции? – по-русски обратился он к Наде. – Как по-французски «в потенции»? Переведи этим красавцам.
– Я и по-русски не знаю, что это такое, – со смехом сказала Надежда Ивановна.
– Дерзкая девчонка, кажется, ты напилась? Погоди…
– Я знаю, что теперь принято иронически относиться к марксизму, – начал Серизье, ясно показывая тоном, что теперь намерен говорить он и не даст себя перебить. «У него голос радиоспикера», – подумал Вермандуа и изобразил на лице внимание. – Марксизм, конечно, не берется объяснить все на свете…
– Напротив, именно он берется.
– Позвольте мне говорить, я не кончил, – сердито сказал адвокат. Все с удивлением на него взглянули. – Если сторонниками марксизма и допускались некоторые увлечения, то ведь нет молодых учений без крайностей. Но что же, господа, вы противопоставляете нашим взглядам? Не буду говорить о столкновении солнц, об исчезновении кислорода и о прочих ужасах: право, это не так интересно. А вне этого вы против нас выдвигаете идеи, отличающиеся тем, что спорить о них совершенно невозможно. Слова «Бог», «верховное начало», «разумное начало», «руководящее начало» имеют каждое по нескольку смыслов, и всякий употребляющий их человек, как я много раз убеждался, сам употребляет их в разных смыслах, в зависимости от того, с кем он говорит и что ему удобнее для его словесных конструкций. Здесь с сотворения мира ничего, кроме общих мест, не было, это были общие места и при Адаме, – вставил он с улыбкой, как прибегал иногда к шутке и к улыбке в самых патетических речах на суде. – Дело лишь в том, что в одни исторические периоды обладают агрессивной силой общие места месье Омэ, а в другие периоды агрессивная сила переходит к общим местам противоположным. Сейчас именно такой период, период ваших общих мест, – закончил он, показывая интонацией, что теперь готов предоставить слово а son honorable adversaire et ami. Но и тон его, и улыбка, и слова были так неприятны, что всем стало неловко. «Озлобленный человек. Ах да, опять не попал в совет», – подумал Вермандуа.
Люди, знавшие Серизье, радостно говорили, что из-за неудач у него все портится характер. Причислить его к неудачникам было с внешней стороны трудно. Серизье зарабатывал большие деньги адвокатской практикой, занимал немалое положение и в политическом мире. Неудачником он мог считаться по сравнению не с большинством других людей, а с тем человеком, которым он должен был стать по надеждам (или опасениям) людей, знавших его лет пятнадцать тому назад. В первый десяток лиц своей профессии он не попал; во втором десятке занимал место по праву. Серизье недавно в третий раз баллотировался в совет парижских адвокатов и получил довольно приличное число голосов, настолько, однако, недостаточное, что недоброжелатели с торжеством поясняли: «Это для него катастрофа! Он совершенно убит!» Побывал он министром, но без блеска, на второстепенной должности, и вдобавок попал в исключительный по недолговечности кабинет, так что и называться потом в обществе «Monsieur le Ministre» ему было несколько совестно, хоть и приятно. Вождем социалистической партии Серизье также не стал. Напротив, его отношения с партией становились понемногу все холоднее; в последнее время он даже и состоял в ней как-то на отлете. Тут имело значение многое. Для главы социалистов Серизье был слишком занят адвокатской практикой, имел слишком мало свободного времени, зарабатывал слишком много денег. В злополучный кабинет он пошел не вопреки воле партии, но без ее благословения; и теперь, собственно, уже было не совсем ясно, социалист ли он еще или нет: в партийных изданиях его пока называли товарищем; однако ясно чувствовалось, что в любой день, и даже очень скоро, могут, чего доброго, поставить перед его фамилией роковую букву М. Серизье оказался в партии ненужным или не очень нужным человеком. Более молодые, напористые люди, без шума, без скандалов, вначале медленно, с почетом и с поклонами, затем понемногу все скорее и нелюбезнее, оттеснили его вниз по наклону партийной карьеры. Так он и сам в свое время поступал с прежним партийным вождем Шазалем, но ему казалось, что тогда было совершенно другое дело: тогда борьба была идейная.