Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем Большаков благоразумно воспользовался паникой и исчез; то есть он преспокойно вышел из своей квартиры, поднялся на чердак и спрятался за трубой принудительной вентиляции, и думать позабыв о Веронике, выкупе и красногвардейской атаке на капитал. Всеми брошенная наследница так и сидела в ванной комнате взаперти, пока за ней не явился юноша Балакирев, который вызволил ее из заточения, взял за руку и увел.
Он преспокойно провел ее двором, мимо суетящихся приспешников Обмылкова и даже родной матери, которая носилась как угорелая вслед за цветочным магнатом, заламывая руки и причитая по-деревенски, мимо детской площадки и притаившегося Веселовского, мимо пивных ларьков и теток, торговавших калеными семечками, воблой, областными газетами и паленой водкой из-под полы. Вероника шла молча, глядя себе под ноги, и, главное, покорно, точно она только того и ждала, чтобы кто-нибудь взял ее за руку и увел. Молча они доехали на автобусе до железнодорожного вокзала, что на площади Революции, молча уселись в последний вагон владимирской электрички, и только когда поезд тронулся, Вероника спросила своего спутника, опять же не глядя ему в глаза:
— Слушай, Балакирев, это что: экскурсия, детская шалость или побег?
— Побег, — сказал юноша и вздохнул. — Считай, что мы с тобой сбежали из дома от всех этих охломонов и дураков.
— А едем куда?
— В Москву.
— В Москву-у?! — переспросила Вероника и, наконец, подняла глаза.
— А ты хотела бы в Мадрид или на Галапагосские острова?
— В Мадрид я точно не хочу, и вот спроси меня — почему?
— Ну, почему?
— Потому что у них даже сметаны нет. Про гречку, хрен и сало я даже не говорю. И вообще там сплошные капиталисты, про которых Карл Маркс писал, что ради… как ее… сверхприбыли они зарежут родную мать.
— Ты что, Тюрина, Маркса читала, или это такой прикол?
— Мне его сочинения читал вслух тот старый козел, который держал меня в ванной на бутербродах с ливерной колбасой. Но вообще Маркс совершенно прав: куда это годится, что трудящиеся горбатились на проходимцев, которые постоянно строят себе дворцы!
Балакирев сказал:
— О Марксе после поговорим. Сейчас давай решать, как в принципе будем жить.
За разговорами о ближайшей и отдаленной перспективе они не заметили, как доехали до Владимира; во Владимире беглецы пересели в московскую электричку и к вечеру Дня матери и ребенка очутились в столице, имея самое смутное представление о свычаях и обычаях этого мегаполиса и двести пятьдесят рублей мелкими купюрами на двоих.
Много времени прошло, прежде чем юноша Балакирев устроился сторожить дачи в Новоглаголеве, что неподалеку от Апрелевки, и жизнь вошла, как говорится, в нормальную колею. А то, бывало, и голодали они жестоко, и неделями сидели на одном мороженом, и ночевали в аэропорту «Домодедово», и бродили сутками по холодной Москве, взявшись за руки и то и дело поправляя друг у друга воротники.
Живучи в Новоглаголеве, они с утра занимались разными хозяйственными делами, вовремя завтракали, вовремя обедали, вовремя ужинали, а в тот час, когда на подмосковные поселки опускается какая-то доисторическая тишина и даже собаки не брешут, только поскрипывают на ветру голые осины, они устраивались в плетеных креслах возле печки и на них нападала редкая благодать. Юноша Балакирев рисовал что-нибудь акварельными красками, а Вероника билась над «Готской программой», до которой они с Большаковым так и не добрались.
Интересно, что об испанском наследстве они даже не вспоминали, а между тем в Нижнем Новгороде продолжалась нешуточная борьба. Так, утопили в Оке, напротив деревни Новинки, того самого бугая, который упустил Веронику возле музыкальной школы, тысячи писем из мест заключения шли в адрес Тюриных с угрозами и предложениями руки и сердца, Ваню Веселовского сбила машина на углу Украинской улицы и Комсомольского шоссе, Большаков просто исчез, словно его не было никогда, лавочник Бровкин, державший табачный ларек в поселке Вузстрой, стрелял в Обмылкова, но как-то умудрился попасть в проезжего велосипедиста и себе в правую ногу, главу районной управы таки посадили за взятки, наконец, Римму Петровну, буквально под дулом пистолета, женил на себе уркаган по прозвищу Огонек.
Но всего интереснее будет то, что в конечном итоге испанское наследство досталось не Обмылкову и даже не Огоньку, а каким-то чудом завладел им капитан милиции Пальчиков, который после принял ислам через обрезание крайней плоти и срочно эмигрировал в Пакистан.
Иной раз во мне просыпаются такие силы воображения, что, честно говоря, боязно бывает воображать. Если нафантазируешь себе какую-то вещь, то кажется, что можно ее коснуться, а если пригрезится человек, то с ним можно запросто перекинуться парой слов.
Вот ни с того ни с сего видится какая-то железнодорожная станция. Ночь, зима, черт бы ее побрал, а впрочем, тихо, стоит морозец, то есть именно что морозец, а не мороз, снег ниспадает медленно и плавно, точно в раздумье, падать ему или же устремиться обратно вверх, сквозь него временами проглядывает луна, похожая на лик огромного привидения, но главное, так тихо, что оторопь берет и долго не отпускает.
При станции — приличное каменное строение. Окошки его горят светом не нынешним, чужеродным, но пригласительно, как бы говоря: «Загляни-ка, братец, мы что-то тебе покажем». Помедлил немного, подогревая в себе предвкушение, и вошел.
Снаружи все-таки среда более или менее враждебная человеку, а внутри — батюшки светы: лампы сияют, оправленные в большие матовые шары, кадки стоят с финиковыми пальмами, на скатертях, закрахмаленных до кондиции кровельного железа, все фаянсовая посуда, хрустальные пепельницы, мельхиор, да еще и тепло, приветно тепло, по-древле-домашнему, с примесью той соблазнительной кислецы, которую производят березовые дрова. В общем, такое впечатление, точно попал из Бутырок на светлый праздник, и в голову, как вор в нощи, постучала мысль: быть может, гуманистическое значение русской зимы заключается в том, чтобы мы пуще ценили жизнь.
Далее: справа — буфетная стойка, а за ней человек во фраке, но с физиономией подлеца. Видимо, силы моего воображения окончательно распоясались, потому что вдруг этот буфетчик мне говорит.
— Позвольте поздравить вас с четвергом, — говорит. — Не желаете ли чего?
И, не дожидаясь ответа, наливает мне рюмку водки; надо полагать, ответ на вопрос «не желаете ли чего» почитается тут излишним.
Водку я, конечное дело, выпил и до того остро почувствовал ее вкус, что даже наяву скорчил соответствующую гримасу. Затем я полез в карман, вытащил два пятиалтынных чеканки 1981 года и с тяжелым чувством высыпал их назад.
Буфетчик спросил, войдя в мое положение:
— Прикажете записать? Я говорю:
— Пиши…
Он: