Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принц Игнатий невозмутимо продолжал свою библиофильскую деятельность.
Парадная карета князя подкатила, когда Крейслер находился уже внизу, близ главной парадной лестницы, два скорохода в ливреях сошли с линейки. Кстати, это обстоятельство следует разъяснить более подробно.
Князь Ириней придерживался старинных обычаев, и так как в нынешние времена уже не положено, чтобы быстроногий шут в пестрой куртке бежал перед лошадьми, как загнанный зверь, то среди многочисленной челяди князя Иринея, среди слуг, так сказать, всякого рода и вида числились и два скорохода, весьма пристойные люди приятной наружности и почтенных лет, прекрасно откормленные, упитанные и лишь время от времени терзаемые затрудненным пищеварением из-за чрезмерно сидячего образа жизни. Все дело в том, что князь был настроен слишком человеколюбиво, чтобы решиться намекнуть кому-нибудь из слуг, чтобы тот по временам превращался в борзую или проворную дворняжку, и поэтому, для того чтобы как-то соблюсти требования этикета, оба скорохода, когда князь выезжал в полном параде, непременно ехали перед ним на вполне сносной линейке и в соответствующих местах, например там, где наблюдалось некоторое скопление зевак, чуточку перебирали ногами, как бы намекая на то, что они и впрямь бегут. Это было воистину великолепное зрелище.
Итак, скороходы только что слезли с линейки, камергеры вступили под сень портала, а за ними последовал собственной персоной князь Ириней, рядом с которым выступал молодой человек благородного вида, в раззолоченном мундире неаполитанской гвардии; на груди его сверкали кресты и звезды. «Je vous salue, monsieur de Krösel»[49], – проговорил князь, увидев Крейслера. Ему было угодно произносить «Крёзель» вместо «Крейслер», потому что в торжественных обстоятельствах он говорил по-французски и немецкая фамилия звучала бы в его устах недостаточно уместно. Иноземный принц – ибо именно этого молодого и красивого господина имела, должно быть, в виду фрейлина Нанетта, когда она закричала, что приближаются князь с принцем, – мимоходом слегка кивнул Крейслеру – род приветствия, которое Крейслеру даже со стороны знатнейших особ казалось совершенно невыносимым. Посему Крейслер склонился чуть не до земли столь комическим и даже буффонным образом, что толстый гофмаршал, который и вообще-то считал Крейслера отчаянным шутником и который все речи и дела Крейслера воспринимал как шуточные, не утерпел и даже слегка захихикал. Молодой принц метнул на Крейслера пламенный взгляд, темные очи его пылали, он пробормотал сквозь зубы: «Скоморох» – и быстро зашагал вслед за князем, который учтиво, но не без важности оглянулся, дабы убедиться, идет ли он за ним. «Для итальянского гвардейца, – хохотнув, сказал Крейслер толстому гофмаршалу, – этот сиятельный господин вполне прилично говорит по-немецки; скажите ему, ваше превосходительство, что я в благодарность за это готов ему служить, говоря с ним на изысканнейшем неаполитанском диалекте, безо всякой примеси североитальянского, и уж во всяком случае я не стану, уподобясь персонажу из комедии масок Гоцци, изъясняться на пошлейшем венецианском диалекте, пытаясь ввести его в заблуждение; одним словом, скажите же ему это, ваше превосходительство». Но его превосходительство уже поднимался вверх по лестнице, так высоко пожимая плечами, что они служили его ушам как бы оплотом и защитными флешами.
Княжеский экипаж, в котором Крейслер обычно ездил в Зигхартсхоф, остановился, старый егерь открыл дверцу и спросил, не угодно ли будет сесть. В этот момент, однако, мимо промчался поваренок, заливаясь слезами и крича: «Ах, несчастье, ах, горе!»
– Что случилось? – закричал Крейслер ему вслед.
– Ах, несчастье! – повторил поваренок, плача еще безутешней. – Там внизу лежат сами господин обер-кухмистер в отчаянии, в полнейшем бешенстве и желают непременно вонзить себе в живот нож для приготовления рагу, потому что его светлость внезапно заказали ужин, а у господина обер-кухмистера нет устриц к итальянскому салату. Они хотели самолично отправиться в город, но господин обер-шталмейстер сомневаются, можно ли запрягать, так как на этот счет отсутствует распоряжение его светлости.
– Делу можно помочь, – сказал Крейслер, – пусть господин обер-кухмистер сядет в этот вот экипаж и раздобудет наилучшие устрицы в Зигхартсвейлере, а я уж пешком совершу променад в вышеупомянутый город. – Сказав это, он поспешно направился в парк.
– Великая душа, благородное сердце, прелюбезный господин! – закричал ему вслед старый егерь, прослезившись от избытка чувств.
В пламени заката стояли дальние горы, и золотой пылающий отблеск, играя, скользил по лугам, проникая сквозь ветви деревьев, сквозь кусты, как бы гонимый тихонько посвистывающим вечерним ветерком.
Крейслер остановился посреди мостика, который через широкий рукав озера вел к рыбачьей хижине, и глядел вниз, в воду, где, магически мерцая, отражался парк с чудесными купами деревьев, с его надменно возвышающимся надо всем утесом Гейерштейном, странно увенчанным белесовато посверкивающими руинами. Ручной лебедь, охотно отзывавшийся на кличку Бланш, проплывал по озеру, гордо вздымая красивую шею, шурша белоснежными крыльями. «Бланш, Бланш! – воскликнул Крейслер, простирая к нему руки. – Спой твою прекраснейшую песню, не верю я, что после этого ты непременно умрешь! Ты должен только, распевая, прильнуть к моей груди, тогда твои великолепнейшие звуки станут моими и я умру в жгучей печали, в то время как ты – полный любви и жизни – ускользнешь от меня по ласковым волнам!» Крейслер и сам не знал, что это его вдруг так глубоко взволновало, он оперся на перила, закрыл невольно глаза, и тут он услышал пение Юлии, и несказанно-сладостная печаль пронзила все его существо.
Мрачные тучи уплывали куда-то вдаль, отбрасывая широкие тени на горы, на лес, будто черные покрывала. Глухой гром рокотал на востоке, сильнее стали завывания ночного ветра, журчали ручьи, и время от времени раздавались унылые звуки эоловой арфы, похожие на дальние аккорды органа; испуганно вспорхнули ночные птицы и, стеная, заметались в лесных трущобах.
Крейслер очнулся, мечтания его развеялись, он вдруг увидел в воде свое темное отражение. Ему почудилось, будто на него смотрит из глубины Эттлингер, безумный живописец. «Эй, – крикнул он вниз, – эй, да ты ли это, любезный мой двойник, милый мой дружок? Послушай-ка, старина, для живописца, который немного спятил, который вознамерился вместо олифы и лака в гордом тщеславии применить княжескую кровь, ты выглядишь довольно сносно! Я думаю, в конце концов, мой милый Эттлингер, что ты дурачишь знатнейшие семейства своим сумасбродным поведением. Чем дольше я гляжу на тебя, тем больше я замечаю в тебе изысканнейшие манеры, и таким образом, ты мог быть, в этом я, конечно, вправе заверить княгиню Марию, ты мог быть в том, что касается твоего сословия, или в том, что касается твоей позитуры в