Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох, Джанкарло, Джанкарло, боль моя отцовская!..
Да, я не позволил себе попрощаться с Холмсом, как того бы желал. Наверно, потому, что он не понял бы этого и не одобрил. Аллан, полагаю, рассматривал наши контакты сугубо как деловые. А жаль…
Но, кроме того, я знал, что там, под высоко поддернутым саваном, слегка обнажающим смуглый лоб с выбившейся прядью волос, в общем-то нет лица. Ни за какой гонорар ни один из специалистов, приглашенных к телу, не взялся сделать так, чтобы Аллана Холмса можно было показать пришедшим проститься. И я не мог не поверить мастерам такого уровня.
…В сердце снова кольнуло…
Они выкололи ему глаза напоследок, вот в чем вся штука. Когда мы впервые встретились, у парнишки был взгляд злого щенка, и он никак не желал слушать, что говорят старшие. Пришлось надавить через Рамоса, на которого мальчик молился, и лишь тогда, даже позже, когда сам Рамос вышел из игры, мы нашли общий язык. Хотя, надо сказать, в отличие от своего божка-инспектора, Холмс не был психопатом. Фанатиком? Возможно. Но это все-таки не одно и то же…
«Будет трогательно и величественно», — пообещала мне Бибигуль и сдержала слово. На моей памяти так провожали немногих, и каждого из них я знал едва ли не с детства. Лишь самые близкие друзья или по-настоящему достойные враги получали такой прощальный дар, и это справедливо, потому что самый дорогой подарок — тот, который уже нельзя отнять.
И я не думал, что когда-нибудь дам «добро» на церемонию такого разряда, казалось: уже не для кого. Я остался один. Друзей нет. Врагов тоже нет. В смысле, таких врагов, которых я не проводил еще по этой самой аллее…
…У скамейки, просторной и чистой, я остановился и ненадолго присел. Устали ноги. Может быть, стоит рассчитать врачей и набрать новых? Нет, не думаю. Моим можно доверять, мы притерпелись друг к другу за столько лет. А старость не лечат, и дело здесь вовсе не в гонораре…
Да, Бибигуль превзошла самое себя!
Я видел: на самых тупых лицах — а такие есть, к сожалению, среди моих сотрудников — блестели слезинки, когда брат Игнасио, настоятель белых бенедиктинцев, тот самый, чьи шансы когда-нибудь стать папой далеко не потеряны, произносил проповедь. Неподдельная боль была в его медовом голосе и искренняя печаль, и даже мне показалось на миг, что почтенный аббат взошел на кафедру, повинуясь только лишь и исключительно велению собственной, не ведающей корысти души.
И я оценил его красноречие.
Я видел: сплел пальцы на груди и стиснул их так, что побелели костяшки, сам Слоник, хладнокровный исполнитель моих наиболее жестких указаний, когда простер руки к слушателям слепой ишан Хаджикасим, по специальному вызову прилетевший из жаркой Мекки, которую поклялся не покидать еще десять лет назад; не слабеющий с годами голос его вознесся к небесам, и отзвуки его были слаще сицилийского вечернего вина.
И я оценил его старание.
Чек каждому из них я вручу вечером, лично, чтобы не обижать невниманием достойных иерархов; в конце концов, когда-нибудь, возможно, уже скоро, их профессиональные услуги понадобятся и мне самому. Но вовсе не потому покинул я церемонию, что проникновенное слово, заказанное мною накануне, смутило сердце и заставило затлеть проклятый уголек… нет, совсем не в том дело; меня сложно смутить словесами.
Но как же кричала и билась, вырываясь из пытавшихся удержать ее объятий, эта девчушка! Невозможно было слышать это, и видеть тоже было сверх сил. Она выла без слез, и в вое ее не было ничего человеческого. И она вырвалась! И кинулась к гробу, упала, утонув в цветах, и забилась там, в море, в океане черно-красного, пурпурного, и желто-золотого, и белоснежного; попыталась подняться, не смогла, упала снова и поползла к гробу на четвереньках — высокому, украшенному строгой резьбой гробу из палисандра с ручками работы самого Кучильерри… а ее оттаскивали и наконец оттащили прочь, оттащили втроем — худенькая стройная женщина с лицом, укрытым густой вуалью, и вторая женщина, ярко, не к случаю, раскрашенная толстуха, ревущая едва ли не громче, чем несчастное дитя… и вокруг них мыкался, пытаясь помочь, верзила с густой бородой…
Я не знал никого из них — список приглашенных составляла Бибигуль, и они наверняка приехали по желанию синьорины… Но крик этот, никак не утихавший, подломил мне ноги, и я понял вдруг, на кого же похожа девочка!.. И еще я понял, что нынче же вечером прикажу вынести из кабинета портрет Мадонны кисти маэстро дель Санти…
Вот тогда-то я и шепнул Бибигуль: «Оставайся здесь…», а сам вышел на воздух.
Тем временем из церкви повалила толпа; пропустив гроб, люди направлялись следом, к месту захоронения. Они не смешивались даже здесь, условности жизни снова побеждали великое откровение смерти, и они проходили мимо меня явно различимыми группами, подчеркнуто сторонясь друг дружки; впереди — Бибигуль, ведущая под руку ту несчастную девочку… она уже не могла кричать, только всхлипывала, а неотступно вслед брели те самые женщины, такие разные, сопровождаемые бородачом; дальше — люди из «Мегапола», то и дело косящиеся в мою сторону и перешептывающиеся; и наконец, мои парни, как велено — при галстуках, с супругами, подтягивающие ряды, проходя мимо моей скамейки.
– Прощай, инспектор! — сказал я вполголоса, когда процессия отдалилась.
Я не пойду с ними. Не хочу смотреть, как станут забивать гвозди, как драгоценный ящик опустят в яму и комья земли полетят вниз, засыпая палисандровые доски.
Я приду позже. Возможно, завтра, если позволит сердце.
Сяду на такую же скамейку, около свежего холмика и черно-гранитной плиты рядом, и стану молчать. Раньше туда, к южной окраине кладбища, я ходил в гости к одному. Теперь их у меня двое…
«РАМОС» — выбито на граните. Ничего больше. Но большего и не надо. Через год, если доживу, на такой же плите, которая ляжет рядом, будет выбито — «ХОЛМС».
…Опираясь на трость, я побрел по аллее к северной окраине. Бибигуль не станет беспокоиться, тем паче что позади, деликатно придерживая шаг, движутся Слоник и Кот — этого вполне достаточно на любой случай. Излишняя осторожность жены меня подчас умиляет; с другой стороны, осторожность никогда не бывает лишней. Многие из лежащих тут парней согласились бы с этой простенькой мыслью.
Вот глыба темного малахита и на ней — ангел, распростерший широкие крылья. Османкул… Друг, почти что брат. Он был бы доволен таким памятником. Я потерял его давно, еще во времена Организации, на глупейшем деле, когда он, деловой человек и умница, по приказу престарелого маразматика был вынужден руководить эксом на Госбанк ДКГ и был убит наповал выстрелом сопляка из охраны. А ведь он чувствовал, что не вернется, и долго шептался на кухне с Бибигуль; не знаю, о чем они говорили, но, прощаясь, он впервые поцеловал ее в щеку, а когда нам сообщили о несчастье, моя жена в первый и последний раз на моей памяти рыдала, запершись в спальне…
А вот и щедро вызолоченный бюст размером с корову. Глупый и злой Ханс-Йорген Меченый, преданная душа и полнейшее животное по жизни. Как ни старались адвокаты, а он стал все же последним, кого повесили на Валькирии незадолго до отмены там смертной казни. Что ж, никому не дано права стрелять в детей. Я щедро обеспечил его матушку и поставил именно такой памятник, какой он нарисовал на переданном перед уходом из камеры листке бумаги. Рисовал Меченый, отдам должное, вовсе неплохо…