Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На том же обеде находился и Марсель Прево, другой академик, автор «Полудевственниц»; никто и не подозревал, что он каждый день читал несколько страниц из Нового Завета по-гречески, а дойдя до конца Апокалипсиса, начинал все сызнова.
Однако Марсель Прево серьезно говорил легковесные вещи, тогда как Валери легко говорил серьезные. А как бы он мог иначе? Он был бесконечно учтив, но чрезвычайно трезв. И лучше, чем кто-либо, заметил — во «Взглядах на современный мир» — драмы, в которые нам предстояло ввергнуться из-за противоречий наших властей в сочетании с нашим бессилием.
Никто не был способен ассоциировать столько идей, причем делать это столь ясно. Его мозг напоминал часы с прозрачным корпусом, сквозь который видно изощренное устройство их механизма, вращение колесиков, пружины, рубины…
И никто в наше время не пользовался французским языком лучше его; никто не обладал подобной точностью, подобным соответствием слова и мысли; никто не использовал более верный синтаксис, даже когда он кажется немногословным. Никто не был умнее.
Поль Валери писал алмазом по зеркалу, и даже рука его не отбрасывала тени.
В той первой трети века, хоть у нас и не было, как в Великобритании, традиции назначать официальных поэтов, поэты еще играли некоторую роль в обществе.
Правительство поручило Полю Валери сочинить надписи для верхней части крыльев дворца Шайо, торжественное открытие которого было приурочено к Всемирной выставке 1937 года. Этот монумент заменил собой дворец Трокадеро, гнусный, мрачный и вычурный; надо признать, что он изрядно состарился — последнее свидетельство классического искусства, прежде чем от архитектуры перешли к конструированию.
По этому же случаю Фернана Грега попросили сочинить и записать на пластинку несколько текстов, в которых говорилось бы о значении этой крупной выставки, представившей многообразие мира. Таким образом, со второго этажа Эйфелевой башни на толпу — то застывавшую на миг, то рассеянно проходившую дальше — изливался голос поэта.
Благодаря этому Греги приобрели льготное право входа. Погожими сентябрьскими вечерами я не раз обходил вместе с ними этот странный искусственный и временный город, каждый дом которого был домом какой-нибудь нации. Мы обедали в экзотических ресторанах, привлекавших парижское общество непривычной обстановкой. Любовались устроенными на Сене фонтанами, довольно фееричными, к которым с помощью новшества, названного «волны Мартено», добавлялись свет и музыка.
Но достаточно ли мы остерегались ужасного символа, которым стали два огромных павильона советской России и нацистской Германии, чьи гигантские фигуры вздымали друг против друга свои эмблемы — серп с молотом и свастику?
Разумеется, на нас это неизбежно произвело впечатление. Но многие усмотрели тут лишь искусство пропаганды. Да и в самом этом противостоянии желали видеть только успокаивающую сторону: обе империи нейтрализуют друг друга.
А вокруг вознесшихся в небо угроз кишела всемирная деревня. Париж был столицей мира в последний раз. И Франция была так красива!
Греги владели близ Фонтенбло, в Би-Томери, загородным домом, тоже большим, ветхим и беспорядочным, но обладавшим необычайным очарованием. Его сад выходил прямо в лес. Меня часто туда приглашали. Дни там текли приятно; мы купались в природе и поэзии.
В этом великолепном лесу я совершал долгие верховые прогулки с Женевьевой Грег, которая была неплохой наездницей. Мы встречались и в Париже, чтобы вместе посетить какую-нибудь галерею или музей, обмениваясь восторгами.
Случилось то, что должно было случиться.
Молодой поэт и дочь поэта влюбились друг в друга. И обоюдно признались в этом — в день смерти Габриеле д’Аннунцио. У меня было впечатление, что я получаю наследство от каждого умершего поэта.
После введения войск в Рейнскую область, при котором Франция проявила преступную слабость, Гитлер наметил себе следующую добычу: Австрия, точнее то, что от нее оставил Версальский договор.
Почему, из-за какой антимонархической одержимости Вильсон и Клемансо, эти переговорщики, состряпавшие столь непрочный мир, так ярились против дряхлой империи Габсбургов, но при этом оставили Германии почти всю ее территорию? Неужели одного лишь свержения Гогенцоллернов и установления республики оказалось достаточно, чтобы их успокоить?
Они могли бы поразмыслить над метким замечанием Бисмарка, которое тот сделал в ответ на недоуменные вопросы после битвы при Садове: почему он не воспользовался своей победой, чтобы расчленить Австро-Венгрию? «Потому что австрийцы умеют обходиться с южными славянами. А мы нет».
Серьезнейшая ошибка 1918 года будет отягчать судьбу Европы вплоть до конца века.
Намерения фюрера были объявлены и вполне очевидны. В Австрии появилась мощная нацистская партия, щеголявшая в коричневых рубашках и потрясавшая знаменами со свастикой. Заворожив одну часть населения и запугав другую, эта партия проповедовала устами своего вождя Зейсс-Инкварта слияние Австрии и Германии во имя единства германских народов. Канцлер Дольфусс, человек маленького роста, но огромного мужества, желавший сохранить своей стране независимость, погиб от пули. Несчастье уже было в пути, оно приближалось и сгущалось, как грозовая туча. Сомневались лишь, в какой момент ударит молния.
Уинстон Черчилль рассказывал, что в тот самый день, когда должен был произойти аншлюс, он присутствовал на обеде, данном Чемберленом, премьер-министром Великобритании, немецкому послу фон Риббентропу, который покидал свой пост, чтобы стать министром иностранных дел рейха. И Черчилль добавлял: «Я тогда в последний раз видел герра фон Риббентропа, прежде чем его повесили».
Позже станет известно, что накануне Гитлер при посредстве своего посланника в Риме князя Филиппа де Эсса получил от Муссолини заверение, что Италия, имевшая общую границу с Австрией, не вмешается. Капитальное заверение, которое привело диктатора в восторг. Теперь у него были развязаны руки; все европейское равновесие рушилось.
Как же мне запомнилась ночь 11 марта 1938 года!
Тем вечером я ужинал у Грегов. Кроме хозяев дома, их детей да двух-трех других гостей присутствовал еще канадский поэт с весьма пылкой супругой, румынский композитор, известный хирург и посол Франции, носитель одного из прекраснейших ее имен.
Беседа кружила на полувысоте между глубиной и легкостью. Мы представляли собой хороший образчик цивилизованного общества, еще наследника того XVIII века, когда все страны Европы в той или иной степени были интеллектуальными провинциями Франции.
Я описал этот вечер в первом из своих «Писем европейца», в Лондоне, в 1943 году. Это своего рода предисловие. Мои воспоминания были тогда еще очень свежи. Вещь не настолько зачитана, чтобы я поколебался воспроизвести отрывок из нее.
«…Вдруг по радио сообщили, что Германия только что предъявила ультиматум Австрии. Вспомните наше содрогание. Вспомните голос диктора: „Мы передаем сводку новостей каждые полчаса“.