Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А он ничего и никого не видел и не слышал. Просто настал упоительно долгий миг, когда ему все стало ясно. И до того все оказалось просто… Что, ей-ей, хотелось смеяться просто оттого, что хорошо. Забыв о том, сколько ему лет, где он находится… Просто потому, что на душе, на один-единственный миг стало ясно. Светло. Хорошо. Чудо, как хорошо.
Один-единственный миг, пока не навалилась тяжелая туча своим пасмурным брюхом, пока не стало все обычным, плоским и безразличным, весь мир был светом, прозрачно-золотым, настоящим и добрым.
Полумрак остался, но окутался сиянием, будто горькой мудростью: самое темное место под пламенем свечи, в нашем мире от темноты никуда не деться. Для того и нужен свет, чтобы преодолевать ее. И для того и нужна тьма, чтобы ценить свет… И это ощущение, это знание хотя и сулило горести и потери, однако же давало силы их пережить и победить.
А потом все вернулось на круги своя и стало почти прежним.
Почти – потому что ему хотелось улыбнуться. Просто так. И он улыбался краешками губ, чуть заметно, для себя. Потому что, уходя, он уносил в себе частицу этого света. Внутри больше не было пустоты, и где-то там сидело лучистое зерно осенившего его Знания. Словами выразить его было нельзя. Это просто было. Было в нем. И струна, та самая, что натужно стонала басовитым отзвуком и готова была лопнуть, чтобы невесомая тяжесть души ухнула куда-то в ледяное небытие… Эта самая струна теперь пела. Негромко и солнечно.
И было хорошо.
А снаружи ждала суетливая жизнь, и небо, запахнутое облаками, делало вид, что знать не знает и ведать не ведает, что такое солнце. Надсаженной глоткой тоннелей сипело метро, с ревом глотая составы, шептала и кричала многоликая толпа, окуная то в миазмы, то в ароматы. И никто-никто в большом городе не знал о прозрачной и тонкой золотой струне, что пела у него внутри все время, пока он спускался и поднимался по заплеванным ступеням, толкался в душной подземной пустоте. Пока, наконец, страна механического Аида не выплюнула его наружу, туда, где кипел барахольно-богемный Арбат.
В промозглом, попахивающем казенной сыростью вестибюле он натолкнулся на необходимость обуть отталкивающего вида лиловые кожаные тапки, под прицельным взглядом тетушек, что сидели у входа. А еще они не хотели принимать его платежную карту. И ему пришлось выгребать из карманов мелочь, дабы наскрести на билет… Отдав ему клочок бумажки, они кивком указали, куда идти, а он еще долго чувствовал колючий взгляд, сухим перстом толкавший его меж лопаток.
Идти было неудобно, более того, ступени опять вели вниз.
Господи, опять в подземелье?
Медленно ступал он по затертому тканому полотну, долженствующему изображать ковровую дорожку, глядя на пыльные зажимы для настоящего ковра, какой, верно, был шире…
Он не сразу понял, что ступени вывели его на первый этаж, аккурат к парадной двери. Теплым деревом сияли перила, уходившие наверх. Туда, к ним…
Сердце вдруг забухало-засуетилось, ноги стали будто ватными, а на лбу выступила испарина. Мир снова закружился, проворачиваясь на оси, проходившей сквозь него. Он слышал голоса и видел тени, но не был уверен точно, кто это. Нет, ему не казалось, что мелькают фраки и шуршат кринолины… Было сильное ощущение, что все здесь нереальное, дрожащее, будто мираж в пустыне. У вещей не было объема, у людей – плоти, а у голосов – силы.
Бог весть, сколько так продолжалось. Охранник, тучный мужчина в очках и мятом костюме с галстуком, стал чаще поглядывать в его сторону, будто решая – беспорядки нарушаем или плохо человеку.
Отпустило. Только голова кружилась, особенно когда глядел вверх…
Шаркая старчески из-за проклятых тапок, он прошел в дверь мимо еще одной бдительной бабушки, решив покамест осмотреться на первом этаже. Сначала прийти в себя. А там уж и к себе подниматься…
Здесь все почему-то было запрятано в витрины… Эстампы и картины, правда, не его, но очень похожие. И на всем лежит печать запрета: не трогать, не садиться, не брать.
Вот, значит, как. Хорошо, будем играть по здешним правилам, хотя, если признаться честно, он не мог взять в толк, отчего так и какой прок в таком количестве запретов.
Нет, право… Он, конечно, радовался всему, что видел, каждой вещи, каждому эху своей жизни, но… Словно бы он оказался на встрече старых, нет, не друзей: те ждали наверху, а приятелей. Но они стояли за чертой и молча на него взирали…
Или нет, даже не так: общались меж собой, обменивались взглядами и кивали друг дружке. Вот только он был отделен от них непреодолимой стеной. Вот-вот он переступит эту странную черту, вот-вот его узнают и признают…
Ан нет, все никак.
Ходили люди парами и поодиночке, говорили вполголоса, оттого казалось, что он в огромной незримой библиотеке, и отовсюду слышится шелест страниц.
Виды Москвы на гравюрах, расписанных наивной прозрачной акварелью. Портреты. Взирают дамы и барышни, бравые мундирные и степенные сюртучные. И поскрипывает паркетный узорчатый пол, всякий раз иначе, шепотом жалуясь на прожитые годы.
Жарко кольнуло в сердце, взгляд наткнулся на собственные строки. Летящий острый почерк. Желтые ломкие страницы… Он почувствовал, как горло вновь залепляет комок, а в глазах жарко щиплют непрошеные слезы.
Впервые.
Впервые за бездну мгновений, проведенных здесь, в этом месте, которое одни считают будущим, а он преисподней, увидел хоть что-то, касавшееся лично его. Господи, благослови и храни музеи даже в аду! В них, укрытые от шороха песчинок времени, живут еще упоминания о нашем бытии. Как это важно – убедиться в том, что мы когда-то жили! Пусть и остались только чернильные штрихи на пожелтевшей бумаге, словно Спящая красавица закованные в хрустальный гроб. Глазейте, зеваки, на свете, в аду и в раю, ломайте копья и перья критики, пусть вас! На тысячу пустых слов и косых взглядов найдется миг подтверждающий. Все это было не зря, потому что все это было!
– Муш-шчина! У вас разум есть? Как вам не стыдно, что вы витрину хватаете! – зашипело ему в ухо, и запахло сладковатым старческим духом. Он мгновенно разогнулся, словно вынырнул, виновато отдернув руку от стекла. Скомканно пробормотав извинения,