Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот и повернул бы! — хрипнул Мизгирев. — Один повернет, другой повернет… Да и не надо разворачивать! Остановиться просто, встать как вкопанные. Ни туда ни сюда, «мы не будем», и все! — сипел, и голос таял от стыда — так ясно ощущал оранжерейную, ублюдочную хлипкость этих слов, наивных, как древняя пионерская клятва.
— Ну да, ну да, — кивнул Криницкий. — Если б добрые люди объединились так же плотно, как и злые… Лев Николаевич Толстой, десятый класс. Только знаешь: у всех этих добрых свои обстоятельства. Семьи, матери, дети… У тебя, у меня, у комбатов, у каждого ротного. Кому-то звездочки нужны, местечко потеплее, а кто-то и верит всерьез, что он тут за великую и незалежную. Ну а как? Мне вот тоже обидно, что двадцать лет я прожил в Украине, а оказалось: нет такой страны. Под такую обиду и крови не жалко — ни своей, ни чужой уж тем более… Так что все мы в колючем ошейнике, друг. И на «Альфу» нажмут посильней — и пойдут, будут делать, что скажут. А насчет применения… вообще всех калибров, ты пойми, что приказ все равно будет дан. Не сегодня, так завтра. Или будет у нас, как у русских в Чечне, когда бригаду в Грозном расстреляли. Я не хочу, чтобы мою бригаду расстреляли, потому что какой-то мудак кричал из Киева «быстрей-быстрей». Я не хочу, чтобы ее загнали в город, который надо перед этим перемалывать.
Мизгирев даже не помертвел, а промерз до стеклянного звона, и казалось: ткни пальцем — рассыплется, и уже начинают отваливаться от него ледяные куски: бесконечно далекое, как удельное княжество, ухо, занемевшие пальцы, рука, половина хрустального черепа… и не сказать, что это зрячее окоченение было ему мучительно и страшно — наоборот, освобождало: кто ничего не может сделать, кто распался, тот ничего уже не должен никому.
— А чё ты так вцепился в этот Кумачов? — Криницкий заглянул ему в нутро и потянул из Мизгирева личное, еще живое, влажное, горячее. — Или ты… вообще? Ну, за мир во всем мире?
— А я из него, Кумачова, — сказал Мизгирев, скалясь так, словно выдавил самое стыдное, что делает его непоправимо жалким и виновным перед всеми: и перед Криницким с его механизированной бригадой прикованных к броне и ничего еще не понимающих ушастых салабонов, и перед кумачовским племенем горбатых, которые черно пятнали наслюнявленными спичками те же самые школьные потолки, что и он.
— Да ну? И кто там у тебя?
— Да как бы уже никого. Могила отца. Одноклассники в шахте, наверно, горбатятся.
— Ну так езжай к ним и скажи, что будет. Пусть уходят из города все… все, кто держит оружие, детей и баб своих не подставляют. Это единственное, что ты можешь сделать. Рассказать обо всем, что здесь видел.
— А чего же такого я видел?
— Поедешь — увидишь. Игрушки, калибры мои. Ну так чего, готов? Поедешь на такую свою родину? Имей в виду, что за тебя никто не отвечает.
Вадим кивнул, и голова не отвалилась. Криницкий покрутил над головой воздетым указательным, как будто бы закручивая в воздухе воронку, и дальше все поехало само: сорвались с мест бойцы, захрустели железные механизмы подачи, заревели движки, заглушая визгливые жалобы траков, омывавших по кругу катки.
— Вадим Вячеславович, время.
Начальник охраны зацепил Мизгирева за локоть и протащил до бронированного вездехода. Уже не окна — смотровые щели, и стекла толщиной с надгробную плиту. Засадили на заднее под защиту наваренных, распиравших машину железных костей. Рядом втиснулся тренер по самбо, и тронулись. Остро пахло бензином, железом, и нельзя было полностью выпрямить ноги.
Одноэтажные беленые дома, нагие палисадники, сады с венозными сплетениями яблоневых веток, цветущие вербы в пушистых сережках. Все такое уже кумачовское, только вот отсеченное наглухо и как будто ушедшее в воду. Патрули, боевые машины пехоты и брустверы из песочных мешков.
Немая череда домов оборвалась, но уже через миг он увидел другой ПГТ — неприступный, железный, зеленый, со своими проспектами и переулками, с казанами радаров, с перекрестьями, мачтами, прутьями и решетчатыми пузырями антенн, с сизоватым дымком над походными кухнями, с украинскими флагами над холеной броней. Рядом тянулись приземистые, широкие, остойчивые танки с протяжными суставчатыми пушками, похожими на хоботки гигантских гусеничных комаров, с полусферическими черепами-куполами, в кирпичиках и плитах динамической защиты, напоминающей не то готическую кладку, не то доисторическую чешую. Чудовища с рептильным мозгом, которых недостаток пищи выдавил на сушу. Следом шли боевые машины пехоты с воздетыми к небу полозьями пусковых установок, угловатые, с острыми гранями топоров-колунов бэтээры с броневыми заслонками смотровых амбразур, со стальными подножками и скобами для хвата и прыжка на броню. За стеной броненосцев теснились грузовые «Уралы» с тентованными кузовами и колесные домики-кунги, тягачи, наливные машины, автокраны, бульдозеры, кухни, цистерны питьевой воды, передвижные генераторы…
Это было единое тело бригады, огромного железного многосуставчатого зверя, залегшего в голой желто-бурой степи. Громада была неподвижна и казалась почти бездыханной в своем сытом покое, дремала, источая в воздух синеватое курево жизни, но в каждую мгновение могла утробно зарычать, зарокотать, залязгать, заворочаться, выбрасывая в воздух копотные струи своих раскаленных солярочных выхлопов, потянуться, хрустя в сочленениях, сжаться, толкнуться, вгрызться в землю несметными зубьями гусениц, наполняя всю степь стоголосым моторным над-садом, и сняться с мазутно-сырой, вонькой лежки, оставляя за дымным хвостом отпечаток многотонного брюха, исполинский лоскут перепаханной траками пустоши.
Да ведь все уж давно решено, словно только сейчас и дошло до Вадима, как в глубину целинно-залежной земли. Решено раздавить Кумачов всем вот этим железом, а иначе зачем оно здесь? Чтобы встретить ползущую на Украину исполинскую черную тень, окончательную черноту, изжигающую все живое, — самолеты и танки обезумевших русских? Для того, чтоб наглядно показать конгрессменам, которые смотрят за миром: вот на что мы идем ради света свободы — причастите нас тайн и даров демократии, дайте денег на нашу святую борьбу? Для того, чтобы кто-то отъелся и ушел в стратосферу на поставках бензина, солярки, запчастей, снаряжения, сухпайков для воюющей армии? И чем больше вот этих железок захрипит и издохнет, тем больше жира нарастет на Голомянском, Яценюке, Турчинове и прочих… Ты чё, еще не понял, чьи здесь деньги?..
У него не осталось вопросов. Никаких «что вы делаете?», «почему не можете остановиться?». Удивляло другое: вот его засадили в стального жука, запаяли и тащат на родину, в город, из которого вырвался, вырос, а он как будто верит, что может что-то изменить, как белка в колесе воображает, что она что-то делает и для себя. А там, между прочим, стреляют. Почему он не может не ехать туда? Ради собственного, что ли, будущего: все, что было поручено, выполнить, отслужить и остаться в системе? То есть просто из рабской безысходности взрослого: «Ну чего ты как маленький? Ты думаешь, мы хотим ехать туда? Но есть такое словно „надо“, „потерпи“»?.. Или, может, он все-таки чувствует: должен — Кумачову, горбатым, породе, из которой он вышел и к которой его с такой силой тянуло… пока не привык жить на острове, высоко вот от этой земли, на которой уж если живешь, то и в ней, то и под, то и для нее? Должен он что-то им? Если едет, выходит, действительно должен?