Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай разбирайся, — нажал на комбата глазами в ответную. — А я посмотрю.
Вообще-то он твердый, Богун, мог бы сам дисциплину поставить. Но в том и дело, что не хочет. По части крови и насилия — не хочет. Для него все туземцы — пожива. Их ему дали как крепостных — нагибать. И улыбается глазами — знает, что ответить:
— А що ти хочеш, щоб я з ними сделал?
— Руки зламай.
— А що не зразу розстрiляти? — улыбается. — Так знаеш, з ким останусь? Ти пiдожди — тут треба розiбратися.
— Я сказав тобi — мирних не смiйте чiпати. Не зупиниш своiх — роздавлю.
Смеется глазами, волчина, знает, что у Криницкого полбригады с «Тайфуном» на общей волне, тоже к местным настроены, как караульные псы к чужакам. Каждый третий — отличник по злобе, воспитал телевизор щенков, да еще упоение властью, оружием, не одобрят Криницкого, если тот на «Тайфун» их натравит. Скажет «фас!» — неизвестно еще, на кого они кинутся. Да на месте замрут — помешался комбриг. Половина призыва ведь с Запада, вышиванка на коже наколота, и как хочешь, так им и вколачивай, что у всякого кровь в жилах красная.
— Знову ти починаеш, полковник? — превратил глаза в сверла Богун. — Це мои, то твои. Не одно дело делаем, нет? Тут «твоих-моих» быть не должно.
— Я тебе все сказал, — давил Криницкий одними голыми словами и ощущал себя не связанным — безруким. — Комвзвода сними, стрелка накажи. Или… на … со своим батальоном отсюда. Иди в Кумачов, в чисто поле. Воюй один и о поддержке не проси.
— Да погоди ты, не пыли! Сказав же: зараз розберемося. — Похоже, заднюю врубает, хоть страха в глазах нет ни капли. — Иди сюда! — кричит Богун кому-то из своих. Ну все понятно: судью из себя станет корчить, силу власти показывать — вот, мол, что можешь ты, а что я.
Подозванный развязно, вразвалочку подходит — чечен с бородой, молодой. Джохар его вроде… Коммандоса всё строит из себя. «Калаш» обвешанный, на поясе тесак — в лесу, блин, выживет без спичек и еды. Насмотрелся кино.
— Що було? Говори, — угрожающей силой Богун напоказ наливается.
— Що було, — передразнивает, только на Богуна одного и глядит, а Криницкого будто и вовсе тут нет. — Балабан к ним зашел, Шило и с Громом на улице. Да просто воды попросить. А мужик с топором на него. Ну и что ему было? Ждать, когда ему бошку пробьют? — И ничего в глазах — склероз какой-то с кайфом, холодное и сытое спокойствие волчонка, переярка.
— А баба? Тоже кинулась? — не выдержал Криницкий.
— Муж и жена — одна свинья, — царапнул Криницкого взглядом: это чей голос там, из пустого? — Ну тронул ее Балабан, помацать хотел, то, сё, все движения. А курица эта возникать начала. Откуда он знал, что ее мужик бешеный? Куда тот полез? Его место в стойле, а он за топор. Ну вот так и вышло, со страху, никто их мочить не хотел. Никто же по людям еще не стрелял. — Крещение принял, звереныш?! — Он под ноги целил — отдачей подбросило… А! Что говорить? К чему вообще разбор, комбат? Пусть видят все, кто тут хозяин. Мы и пришли загнать их в хлев. А кто не хочет — значит, в землю. Или чего нам — за патроны отчитаться?
Криницкий ударил его в правый бок, согнул, обвалил на колени. Джохар заревел, но вскинуться сразу не мог, зашарил, вцепился в свой бластер, толкнулся с бешеным от ярости и боли взглядом — Криницкий добавил ему по хребту, опять обломил на карачки. Никто не рыпнулся, застыли, как сурки. Сгреб за ухо рычащего абрека, держал на коленях у всех на глазах:
— Слышь, ты, пастух! Ариец черножопый! Еще один труп, еще одна такая юбочка помятая — вот этим автоматом тебя уестествлю. Власть свою будешь ставить, когда я разрешу. Все это слышат?! Не вижу понимания в глазах! Сегодня топор мертвецу подложили, а завтра местные и вправду на вас с колунами полезут? Хотите пулю получать из каждого двора?..
— Богун! — рычит Джохар, вращая выпученным глазом. — Нас раком ставят! Как?! Проглотишь?!
Богун — по глазам видно, что разрывается: авторитет боится уронить. И прогибаться под Криницкого не хочет, и в бычку лезть пока что не готов.
— Кончай, полковник, — говорит. — Нажать нажал — смотри не пережми. А то мои хлопьята как пружина. Спусковая. — Вот угрожает вроде, а в глазах печаль, как у кастрированного хряка. — Они тебя услышали. Расход?.. А ты… — На Джохара.: — Со старшими как говоришь? Мозги бараньи, а туда же — царь зверей. Ты що, не розумiеш, тут политика?! Важняк аж з Киева приiхав — людям мир и покой обещал. А на камеру хто-небудь знiме це тру-пи? Сами, бля, на свои смартафоны, дебилы! Це що — мир и покой? Що, в гарячi новини, москалякам на Перший канал?
Серединку, консенсус нашел. «Знайте время и место», — по сути, сказал. Мол, за дурость тебя наказали сейчас — не за кровь. Не за эту вот бабу и детей ее всех неродившихся. Ну, Богун — молодец.
— Расход. — Криницкий пошел со двора к своему бэтээру и не чувствовал «сделано», «обломал», «прекратил», с каждым шагом все больше сгибаясь от тяжести, легшей на плечи.
Мало бил. Таких надо воспитывать ломами. Ничего, кроме силы, они не поймут. В глаза им посмотреть — и сразу ясно: дорвались до «мне все можно», и вся прежняя жизнь их была только приготовлением к этой. По жизни каждому вдолбили: ты — ничто. А потом показали: вот, есть еще меньше, слабее тебя жуки-колорады, дави их. А чуть больше сила — обратно ты ничто, опять не человек. Да только вот нет у него, Криницкого, силы. Начнет их всерьез, до треска, ломать — получит по шее из Киева, снимут с бригады. И кто тогда придет? Еще один Богун?.. Но ничего не делать тоже невозможно. Как остановить? Да бросить их в дело как можно скорей. Вместо «альфовцев». Пускай на свою кровь посмотрят — быть может, и чужой тогда не захотят. Богун вон давно уже рвется — пускай… И тут как граната в башке взорвалась. Да он, Криницкий, сам на Кумачов бригаду завтра двинет. Получит приказ на работу по городу всеми калибрами, и тогда вот такие, голоногие, белые, в каждом пятом дворе. Его работа будет — не Джохара.
Покачиваясь на спине бэтээра, он вдруг с такой нещадной резкостью увидел этот город, что какое-то время не мог продохнуть. Прикрыл глаза и видел карту с квадратными сотами кумачовских кварталов, с крестами проспектов и пазлами «мертвых» промзон, с реснитчатыми дужками, квадратиками, скобками повстанческих позиций на окраинах — и соответствующий карте полномерный, запаянный в прозрачный воздух Кумачов. Нестерпимо похожий на множество невеликих советских городов без корней, на его, перекатную голь, незабвенный родной Вольногорск — неизменный, смирившийся со своей неизменностью город закопченных панельных и кирпичных буханок кособоких сараев, гаражей, голубятен, бесконечных бетонных заборов, конических труб, которые поддерживают небо вместо шпилей и луковичных маковок церквей. С автобусами, подбирающими женщин и старух на остановках. С детским визгом на школьных дворах и футбольных площадках. С брюхатыми собаками на солнечном припеке.
И вот уже видел нездешнюю желтую степь, все небо на которой было солнцем, отвесно давящим на темя и створаживающим кровь, седые кишки виноградной лозы, которые наматывались на высокие рифленые катки и волочились за кормою бэтээра, как будто не пуская прилетевших для насаждения социализма чужаков в глубь своей каменистой, неизменной веками земли. Видел камни и глину, из которых построено все, миллионы седых, неприступно молчащих камней, громоздящихся выше и выше вплоть до самых сияющих на горизонте ледовых вершин Гиндукуша. Видел изжелта-белую слепоту бесконечных дувалов и белесых от пыли и черных от пота солдат, разводящих станины расчехленных орудий и вбивающих в землю металлические сошники. Видел стадо приземистых танков, которое всползало на пологие холмы и наставляло свои длинные, раздутые эжекторами пушки на далекий струистый мираж глинобитной деревни с веретенообразной иглой минарета.