Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А мастерская? — вырвалось у него.
— Мастерская? Она закрыта. Если вам нужна работа, поищите ее в другом месте.
Он попытался взять себя в руки.
— Барышня Лизбет, — дружелюбно заговорил он, — я не ищу работы, я хотел только поприветствовать мастера и вас. Я очень огорчен тем, что услышал! Вижу, что вам приходится нелегко. Если благодарный ученик вашего отца может оказать вам какую-нибудь услугу, скажите, для меня это будет радостью. Ах, барышня Лизбет, у меня сердце разрывается от того, что вы попали в такую большую беду.
Она отступила назад, к дверям.
— Спасибо, — сказала она, помедлив. — Ему вы уже ничем не поможете, да и мне тоже. Маргрит проводит вас.
Недобро звучал ее голос, наполовину зло, наполовину испуганно. Он чувствовал: будь она посмелей, она бы с бранью выставила его за дверь.
И вот он уже внизу, старуха закрыла за ним ворота и заперла их на засовы. В ушах его еще слышался тяжелый — будто крышку гроба заколачивали — стук обоих засовов.
Он неторопливо вернулся к набережной и снова уселся на старое место у реки. Солнце село, от воды тянуло прохладой, холоден был камень, на котором он сидел. Прибрежная улица затихла, у мостовых быков шумно бурлил поток, темнела глубь воды, не вспыхивали больше золотистые блики. Ах, думал он, мне бы теперь свалиться за парапет и утонуть в реке! Мир снова был полон смерти. Прошел час, сумерки превратились в ночь. Наконец он дал волю слезам. Он сидел и плакал, теплые капли текли по рукам и падали на колени. Он оплакивал мертвого мастера, оплакивал утраченную красоту Лизбет, оплакивал Лене, Роберта, девушку-еврейку, собственную увядшую, растраченную молодость.
Поздно ночью он очутился в винном погребке, где когда-то часто кутил с товарищами. Хозяйка узнала его, он попросил кусок хлеба, она не отказала и любезно предложила еще и бокал вина. Но кусок застревал в горле, а вино казалось пресным. На лавке в погребке он проспал до утра. Утром хозяйка разбудила его, он поблагодарил и ушел.
Он пошел на Рыбный рынок, где когда-то был дом, в котором он снимал комнату. Возле источника жены рыбаков предлагали свой живой товар, он долго разглядывал красивых, сверкающих чешуей рыб в чанах. Он и раньше часто любовался ими, и ему вспомнилось, что он нередко жалел рыб и злился на продавщиц и покупателей. Однажды, вспомнил он, ему уже пришлось провести здесь утро, он любовался рыбами, жалел их и был очень печален, с тех пор прошло много времени и много воды утекло в реке. Он был очень печален, но что вызвало его печаль, он уже не знал. Так уж устроен мир: и печаль проходит, проходит не только радость, но и боль, и отчаяние, они блекнут, теряют глубину и значение, и наконец настает время, когда уже не можешь вспомнить, что причинило тебе такую боль. Страдания тоже отцветают и блекнут. Неужели когда-нибудь поблекнет и потеряет свое значение и его сегодняшняя боль, его отчаяние из-за того, что мастер умер, так и не простив его, и что больше не было мастерской, где он мог бы насладиться радостью творчества и снять с души груз образов? Да, поблекнет и уляжется и эта боль, и эта горькая беда, они тоже забудутся. Ни в чем нет постоянства, даже в страдании.
Пока он, погрузившись в свои мысли, разглядывал рыб, кто-то тихо и ласково позвал его по имени.
— Златоуст, — послышался робкий голосок, и, когда он поднял голову, перед ним стояла хрупкая, болезненного вида девушка с прекрасными темными глазами. Он не узнал ее.
— Златоуст! Ты ли это? — робко спросила она. — С каких пор ты снова в городе? Ты меня не помнишь? Я же Мария.
Но он не узнал ее. Ей пришлось напомнить ему, что она дочь его бывших хозяев и что когда-то ранним утром перед его уходом она потчевала его на кухне горячим молоком. Рассказывая об этом, она покраснела.
Да, это была Мария, несчастное дитя с поврежденным тазобедренным суставом, это она так мило и робко ухаживала за ним тогда. Теперь он все вспомнил: прохладным утром она дожидалась его и была так печальна от того, что он уходит; она вскипятила ему молока, а он поцеловал ее, и она приняла поцелуй тихо и торжественно, как святое причастие. Он так ни разу о ней и не вспомнил. В то время она была еще ребенком. Теперь она выросла, у нее были очень красивые глаза, но она, как и прежде, хромала и вид у нее был не совсем здоровый. Он пожал ей руку. Ему было приятно, что кто-то в этом городе еще помнил и любил его.
Мария взяла его с собой, его почти не пришлось уговаривать. Он пообедал в комнате ее родителей, где еще висела написанная им Мадонна, а на карнизе камина стоял его рубиново-красный стакан, и его пригласили остаться на несколько дней, ему здесь были рады. Здесь же он узнал, что произошло в доме мастера. Никлаус умер не от чумы, чумой заболела красавица Лизбет, она была при смерти, и отец ухаживал за ней до тех пор, пока не умер, он скончался еще до того, как она окончательно выздоровела. Она осталась жить, но лишилась своей красоты.
— Мастерская пустует, — сказал хозяин дома, — умелого резчика по дереву ждет прекрасное, доходное дело. Подумай, Златоуст! Она не откажет. У нее нет выбора.
Он узнал еще кое-что о том времени, когда тут была чума, узнал, что толпа подожгла лазарет, а затем захватила и разграбила несколько богатых домов, какое-то время в городе не было больше порядка и защиты, так как епископ сбежал. Тогда император, который находился как раз неподалеку, прислал своего наместника, графа Генриха. Ничего не скажешь, это был энергичный правитель, со своими конниками и солдатами он навел в городе порядок. Но теперь его правлению, похоже, приходит конец, ожидают возвращения епископа. Граф слишком много требовал от горожан, да и его любовница всем изрядно надоела, эта Агнес, не женщина, а прямо-таки исчадие ада. Ну да ладно, скоро они уберутся, совету общины давно осточертело вместо доброго епископа содержать такого вот придворного и вояку, который ходит в любимчиках императора и постоянно, словно какой-нибудь князь, принимает посланников и депутатов.
Наконец и гостя попросили рассказать о своих приключениях.
— Ах, — сказал он печально, — что об этом говорить. Я странствовал и странствовал, а повсюду свирепствовала чума и валялись мертвецы, повсюду люди сходили с ума и свирепели от страха. Я остался жив, быть может, все это когда-нибудь забудется. И вот я вернулся, а мой мастер умер! Позвольте мне пожить у вас несколько дней и отдохнуть, а потом я отправлюсь дальше.
Остался он не ради отдыха. Он остался, так как был разочарован и пребывал в нерешительности, ему были дороги воспоминания о более счастливых временах в этом городе, а любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог ответить ей взаимностью, не мог дать ей ничего, кроме дружеского участия и сострадания, но ее тихое, кроткое обожание все же согревало его. Но больше всего удерживало его в этом месте горячее желание снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть даже в какой-нибудь времянке.
Несколько дней подряд Златоуст только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумаги и перьев, и он часами сидел в своей комнате и рисовал, заполнял большие листы то поспешно набросанными, то любовно выписанными фигурами, изливая на бумагу переполненную книгу образов своей души. Он много раз рисовал лицо Лене, как улыбалось оно, полное удовлетворения, любви и жажды крови, когда он убил того бродягу, каким стало оно в ее последнюю ночь, уже готовое превратиться в бесформенную массу, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого увидел когда-то лежащим на пороге родного дома. Он рисовал полную повозку трупов, которую с трудом тащили три клячи, а рядом подручных палача с длинными шестами, глаза их мрачно смотрели из прорезей противочумных масок. Он снова и снова рисовал Ревекку, стройную черноглазую еврейку, ее тонкие гордые губы, ее полное боли и негодования лицо, ее очаровательную юную фигуру, казалось, так и созданную для любви, ее высокомерно и горестно сжатый рот. Он рисовал самого себя — странником, любовником, беглецом, спасающимся от косящей смерти, танцором на пиру во время чумы. Самозабвенно склонившись над листом белой бумаги, он набрасывал на него заносчивое, самоуверенное лицо девицы Лизбет, каким он знал его раньше, уродливую физиономию служанки Маргрит, дорогое, внушавшее трепет лицо мастера Никлауса. Много раз он намечал тонкими, неуверенными штрихами большую женскую фигуру, фигуру матери-земли, со сложенными на коленях руками, с печальными глазами и едва заметной улыбкой на лице. Бесконечная благодать исходила от этого потока образов, от чувства, что рука твоя рисует, что ты властен над видениями. В несколько дней он заполнил рисунками все листы, которые принесла Мария. От последнего листа он отрезал кусок и скупыми штрихами набросал на нем портрет Марии, ее прекрасные глаза, ее рот, отмеченный печатью самоотречения. Рисунок он подарил ей.