Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уходи!
— Еще не поздно спастись, сынок! — падая на колени, взмолился старик. — Да буду я трижды проклят, и кости мои станут прибежищем скорпионов! Пусть ничего нельзя изменить, но можно поправить, Аллах милосерден. Ты еще можешь стать лучшим гончарным мастером, и погонщик верблюдов из тебя выйдет такой, каких еще не было на всем правоверном Востоке! Возвращайся домой, уже наливается горячим соком виноград, и тихо нежатся бесконечные сады роз, а ласковая морская лазурь столь бесконечна, что сливается с небом…
Ничего не ответив, Карий побежал от старика прочь по рассыпавшейся каменной гряде, над которой силилось и никак не могло взойти запоздалое солнце.
* * *
— Яко истинен и кроток, и Богу собеседник освещен явися славне Иове, угодниче присный Христу. Просветил еси мира терпением своим…
Услышав негромкое протяжное пение, Карий вздрогнул: этот плачущий голос был некогда слышим, почти знакомым. Но в нем звучала неведомая доселе, иссушающая душу скорбь. Данила крадучись обошел большую, вывороченную каменными оползнями с корнями почерневшую ель, истлевающую во мхах и лишайниках.
Подле давно заброшенной, заваленной гнилыми ветками и прелой листвой медвежьей берлоги стоял на коленях Савва и, вздрагивая, неспешно выводил слова канона.
— Савва! — окликнул послушника Данила, выходя из тени разлапых елей.
Снегов робко поднял воспаленные глаза:
— Даниил…
Подойдя к исхудавшему послушнику, Карий помог встать с колен, поправляя на нем разодранную, перемазанную запекшейся кровью одежду.
— Я думал ты ушел. На Русь подался, или назад, к зырянам, в Сольвычегодск.
— А зачем куда-то идти? — Савва пожал плечами. — Не все ли равно, где помирать? Всюду солнце, а под ним горе да муки одинаковы, только человек по своей слабости принять этого не хочет. Я же с истиной этой смирился и эту правду принял. Вот и встал подле буйвища звериного многострадальному Иову славу петь да поджидать свою смерть.
Карий посмотрел на высохшее, с распухшими суставами изможденное тело послушника, вспоминая немощных, замученных в каменоломнях рабов, которых отпускали умирать на волю, чтобы не тратить денег на похороны.
— В небе Бог всюду, да земля под ногами разная. Да и смерть ждать незачем, коли надобен станешь, сама хоть из-под земли достанет.
Савва отвернулся и, застонав, опустился на колени:
— Грех на мне большой, Данила. Непростительный, смертный грех. Но ты про него не пытай, все одно тебе сказывать не стану, одному Спасу милостивому через Иова откроюсь. Оставь меня, Данилушка, иди себе с Богом на Чусовую, али куда сподобит Господь. Мне канон святому праведнику кончать надо.
— Что ты знаешь о грехе, чтобы о нем рассуждать? — неожиданно сорвался Карий. — Никакими словами, послушник, его не выразишь и не перескажешь, он словно крест, на котором ты распят, словно раскаленная неумолимым солнцем Голгофа. Знаешь ли ты, послушник, как денно и нощно изнывают распятые?!
— Раньше про то не ведал, сейчас знаю, — виновато улыбнулся Савва. — Блажен муж, иже претерпит искушение, а я не претерпел, искусился, да грехом смертным причастился. Оттого и прошу у тебя, Данилушка, прощения, за все слова обидные, в моем неведении тебе сказанные.
— Как можешь понять меня, ты, молитвенник, всю свою жизнь бегающий от мира?! Я отца убил! Понимаешь, отца! Кто я таков? Не хуже ли самого Каина? — задыхаясь от приступившего к сердцу отчаяния, Карий присел подле Снегова на большой валун, растрескавшийся от вековой стужи. — Самому себе не мог в этом признаться, а когда понял, что сделал это, то каяться не захотел.
Оставив молитву, Савва поднялся и, подойдя к Карему, встал перед ним на колени и, поцеловал его разбитые в кровь руки:
— Я, брат, веру свою убил.
Неведомая болезнь, терзавшая царя прошедшую зиму с весною, отпустила только к осени. Иоанн смог совершить и давно замышляемое богомолье в Вологду, и восстановить активные переговоры с Елизаветой по отправке ей русской казны, и его возможному бегству в Англию. В своих долгих напыщенных посланиях Иоанн сетовал на судьбу, одарившую подлым и вороватым народом, предлагал скрепить их давнишнее знакомство браком, взамен суля престол Третьего Рима и господство над всем европейским севером, советовал завести у себя опричнину, мелочно обсуждал условия хранения отосланной русской казны и его возможное положение при королевском дворе.
Елизавета уверяла Иоанна в неизменной дружбе, и в случае его бегства обещала предоставить надежное убежище, хвалила за государственную предусмотрительность и мудрость, но в каждом письме требовала уступчивости в торговых делах, настаивая на предоставлении английским купцам особых царских льгот.
Иоанн клял на чем стоит свет рыжую английскую потаскуху и, не считаясь с великим ущербом русских интересов, жаловал англичан все большими привилегиями.
Каждый день Скуратов доносил царю о возраставшем купеческом ропоте, о захвативших боярство разговорах о полоумии царя, о неизбежном поражении в Ливонской войне и скором опустошающем набеге крымского хана. Царю нравилось слушать пугающие, грозящие предостережения Малюты. Опричный пономарь, словно предвестник надвигающейся бури, позволял ощутить и надвигающийся ужас земного отмщения и, уготованные судьбой грядущие казни. Чувствуя силы ускользнуть от неизбежного, потягавшись с самой судьбою, в ожидании кровавой развязки Иоанн трепетал и блаженствовал одновременно. Он заметно оживился и повеселел: в нем неспешно вызревал план грозного отмщения ненавистной и презираемой земщине — русской земле и ее людям, посмевшим на ней родиться и жить без его царской прихоти, без его непостижимой верховной воли.
Часто просыпаясь по ночам, Иоанн спрашивал себя, не тот ли он Утешитель, что был обещан Христом слабому и маловерному роду человеческому. Не он ли карающая Божья десница, призванная наполнить землю трупами царей и тысяченачальников, коней и сидящих на них всадников, трупами всех свободных и рабов, малых и великих. И чем чаще так вопрошал свое сердце, тем вернее и очевиднее звучал для него ответ.
* * *
Утро выдалось дождливым и хмурым, холодным, осенним, слякотным, какие случаются в Германии лишь в преддверии зимы. С неохотою поднявшись из теплой постели с подушками, набитыми лебяжьим пухом, и теплым стеганым одеялом, царский чернокнижник Бомелий уныло смотрел в окно на тяжелое мертвое небо, пытаясь угадать, как скоро солнечным лучам удастся прорвать эту неживую пелену русского неба.
Он ни о чем так не мечтал сейчас, как о кружке доброго рейнского вина, ему даже казалось, что за возможность напиться им допьяна он наверняка заложил бы дьяволу душу, или вовсе ее сторговал за сходную винную цену. Но дьявол не являлся, вина не предлагал, не отвечая на отчаянные просьбы терзаемого ознобом чернокнижника. За окном, не переставая, лил дождь, то ударял в стекла набегающими ливневыми волнами, то, ослабевая до редких ледяных капель, тешился последними листьями на опустевших ветвях деревьев.