Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его национальность неясна. В нем перемешались все расы, все народы. Однажды я собрался подарить ему книгу, стал надписывать – «Блезу Сандрару, первому французу, который был по-королевски щедр со мной!», – но тут понял, что будет несправедливо по отношению к Сандрару называть его французом. Нет, он, как я уже сказал, исконный китаец моего воображения, человек, которым хотел быть Д. Г. Лоуренс, человек космоса, который остается вечно неопознанным, человек, который возрождает расу, возвращая человечество в плавильный тигель. «Je méprise tout ce qui est. J’agis. Je revolutionne»[122], – говорит Сандрар. Помню, как я читал его «Moravagine»[123], одну из первых книг, которые пытался прочесть по-французски. Ощущение такое, будто я читал фосфоресцирующий текст сквозь дымчатые очки. Приходилось догадываться, о чем он, Сандрар, пишет, но я справился. Я бы справился и в том случае, если бы он писал на тагальском. Даже такой роман, как «L’Eubage»[124], быстро понимаешь, понимаешь нутром, – или не поймешь никогда. Все написано кровью, но кровь эта насыщена звездным светом. Сандрар как прозрачная рыба, плавающая в планетарной сперме; видны его позвоночник, легкие, сердце, почки, кишки; видны красные тельца в кровотоке. Можно посмотреть сквозь него и увидеть кружащие планеты. Его молчание оглушительно. Оно возвращает к началу мира, к безмолвию, запечатленному в лике тайны.
Я всегда вижу его там, в центре Вселенной, медленно вращающегося с космическим вихрем. Вижу его шляпу с опущенными полями и помятую физиономию под ней. Вижу, как он «пропагандирует революцию», потому что больше ничто не поможет, потому что ничего иного не остается. Да, он своего рода брамин a rebours[125], как он называет себя, полномочный представитель самого действующего начала. Он человек из сна, который снится ему, кем он и будет пребывать, пока сон не кончится. Нет ни субъекта, ни объекта. Есть. Переходная форма, выраженная в непереходной; действие, которое – отрицание деятельности. Сандрар – око пупа, лицо, остающееся в зеркале, когда поворачиваешься к зеркалу спиной.
Еще он интересен тем, что старается, насколько это возможно, ничего не делать. Не то чтобы был ленив – вовсе нет! – или убежден, что все суета сует. Причина, скорее, в том, что он подобен крупице человеческого радия в мусорной куче человечества. Даже в самом низу этой кучи он может заявить о себе в полную мощь. Ему не нужно подниматься и заявлять о себе, достаточно просто быть, просто излучать свою неисчерпаемую жизненную энергию. Он – воплощение самого принципа противоположности, который правит миром; он как ложь, что обнажает правду. Он – все то, что мы познаем только по контрасту, и потому ему не нужно даже шевелить мизинцем. Малейшее произвольное движение, и ему конец, он не выдержит, взорвется. И он знает это. Он обладает чуть ли не геологической мудростью, вот почему никогда не бывает логичным, правдивым, серьезным, обнадеживающим, уверенным. Не бывает, не бывает, не бывает. Он есть. До него можно достать, отклоняясь назад, отступая, образуя перед собой пустоту. С ним невозможно встретиться лицом к лицу, схватить его, вытянув руки. Нужно отказаться от этой мысли, отойти назад, закрыть глаза. Он – в начале дороги, а не в конце. Встретимся вчера, говорит он, или позавчера. Бессмысленно устанавливать будильник – никогда не встанешь достаточно рано, чтобы поспеть на встречу с ним.
Он мог бы с успехом быть кем угодно, если бы пожелал. Он не желает. Он как мудрец из китайской притчи, который, будучи спрошен, почему никогда не творит чудеса, приписываемые его ученику, ответил: «Мастер способен творить чудеса, но он также способен воздерживаться от этого». Его незаинтересованность всегда позитивного, активного свойства. Он не пассивен – он отказывается, отвергает.
Как раз потому, что Сандрару присущ безотчетный, врожденный дух противоречия, слово «бунтарь» применительно к нему звучит нелепо. Он не бунтарь, он абсолютный предатель народа, и как такового я хвалю его. Смысла в моей похвале, конечно, никакого, потому что Сандрару плевать, хвалят его или нет. Станете ли вы хвалить дерево за его крону? Сандрару все равно, как низко или как высоко вы стоите на общественной лестнице. Он не желает знать, чем вы пытаетесь заниматься; его интересует лишь то, кто вы. Он видит вас насквозь своим беспощадным взглядом. Если вы мякоть, а не хрящ – прекрасно! он с жадностью съест вас. Если лишь нутряное сало, то вам прямая дорога на помойку – пока не придет день, когда ему вдруг понадобится немного жира. Он воплощение несправедливости, вот почему он кажется столь великодушным. Он не прощает, не извиняет, не осуждает и не оправдывает. Он кладет вас на весы и взвешивает. Он ничего не говорит. Предоставляет говорить вам. К себе он равно строг. «Moi, l’homme le plus libre du monde, je reconnais que l’on est toujours lié par quelque chose, et que la liberté, l’indépendance n’existe pas, et je me méprise autant que je peux, tout en rejouissant de mon impuissance»[126].
Его обвиняли в том, что он пишет всякую чепуху. Действительно, он не всегда пишет на одинаково высоком уровне – но Сандрар никогда не пишет чепухи. Он просто не способен на это. Его проблема не в том, чтобы писать хорошо или плохо, а в том, чтобы вообще писать или не писать. Писательство – это чуть ли не преступление против самого образа жизни. Сандрар пишет против своей воли и с каждым годом все больше пересиливает себя. Если, повинуясь минутному порыву или в силу жестокой необходимости, ему приходит мысль написать очерк, он с готовностью пишет. Даже к самой незначительной теме он подходит с исключительной серьезностью, потому что, по сути дела, не видит разницы между вещами незначительными и важными. Если подобный подход не бесчеловечен, то, конечно, безнравствен. Ему одинаково стыдно писать о чем-то с раздражением или отвращением, как и с восторгом или вдохновением. Ему известно, что значит бороться, но он презирает и борьбу.
Его творчество, как его жизнь, имеет разные уровни. Оно меняет цвет, содержание, темп точно так же, как его жизнь меняет ритм и состояние равновесия. Он проходит через метаморфозы, не теряя при этом индивидуальности. На его поведение влияют не просто внутренние изменения – душевные, химические, физиологические, – но также и внешние, главным образом конфигурации созвездий. Он крайне восприимчив к перемене погоды – духовной погоды. Он переживает в душе подлинные затмения; он знает, что такое внезапно отклониться от курса или пронестись по небу, как пылающая комета. Он прошел пытки на дыбе, его растягивали и четвертовали; он гнался за собственной тенью, изведал безумие. Мне кажется, величайшим несчастьем для него было признать собственное величие, предреченное судьбой. Его борьба была борьбой со своей участью, с величием, которого он по какой-то причине никогда до конца не признавал. Из отчаяния и скромности он выбрал себе более человечную роль антагониста. Но судьба ему была определена высокая. Он ничему не соответствует, поскольку вся его жизнь была прожита вопреки тому, что предназначала ему судьба. И сколь безумным, трагичным, даже глупым ни казался бы выбранный им путь, в этом высочайшее достоинство Сандрара, эта связь, которая соединяет его с человеческой семьей, делает его поразительным сострадальцем, удивительным человеком среди людей, которого мгновенно узнает даже незрячий. Этот вызов он несет в себе и время от времени объявляет в сумасшедшие, пьяные моменты; в этом его реальная поддержка тем вокруг него, кто хотя бы минимально соприкасается с ним. Это не грозная, эпическая поза, но слепой, трагический порыв древнегреческих героев. Это сопротивление судьбе, на которое всегда побуждает обладание сверхсилой, сверхмудростью. Это дионисийский элемент, рожденный в момент величайшей ясности сознания: слабый человеческий голос, отрицающий божественное побуждение, потому что признание его означает смерть всего, что есть творческого, всего, что есть истинно человеческого. Сандрар кружится на этом колесе творения и разрушения вместе с кружащимся земным шаром. Это то, что отделяет его от общества, делает одиноким. Он отказывается тратить силы на иллюзорное величие, но упорно пробивается все глубже и глубже к основе, к вечной беспринципности мироздания.