Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тырков сразу понял, что про Усолье колесник не зря речь завел. Там у него ребятишки-нахлебники, родным отцом брошенные, остались. Вот сердце у него и защемило.
— Не с руки нам через Усолье идти, Харлам, — не стал обнадеживать Гришакова Тырков. — День, а то и поболе на этом потеряем. Ты лучше о запасных тележных колесах подумай. Они нам за Камой при любом разе сгодятся.
— Ну тогда мне самому сбегать в Усолье дозволь! — требовательно попросил Гришаков. — Я мигом обернусь. Край как надо, Василей Фомич.
— Боюсь, не получится. Там тебя за прошлые вины схватить могут. Ты ведь двум государевым послужильцам головы в сердцах расшиб. Так я говорю? А с беглого, сам знаешь, двойной спрос. Потерпи покуда. Я тебе прощенную грамоту за рукой Пожарского обещаю.
— Мне сейчас быть на Усолье приспело! — заупрямился Гришаков. — Устал я голову в кусты прятать. Да и не к чему. Прежние управщики уже поди-ка поменялись. И сам я нынче не тот. Кто теперь меня узнает? Но коли за этим дело стало, могу и скрытнем пойти. Мне только бы на детишков глянуть: как они там? Я кой-чего для них скопил. Вот и отдал бы.
— Я все сказал! — упрямством на упрямство ответил Тырков. — Ты мне рядом нужен, Харлам. Поговорили и будя!
Строптиво полыхнув глазами, Гришаков молча отошел.
«Еще чего доброго своевольничать начнет, — кольнуло Тыркова недоброе предчувствие. — Видишь ли, приспело ему… С виду тихий, а внутри бодаться готов. Вот и толкуй ему про прощенную грамоту. И-эх!».
Не удержавшись, Тырков рукой досадливо махнул.
По-своему истолковав это его движение, к нему тотчас устремился Федор Годунов, издали наблюдавший за переговорами.
— Ну и что тебе знающие люди присоветовали? — спросил он.
— Да то же, что и ты, Федор Алексеевич. Значит, быть по сему! Давай-ка прикинем, как нам за Камой дружину с обозом перестроить. Всякая дорога свой порядок любит.
— Это смотря о каком порядке речь, — насторожился Годунов.
— А вот послушай. Людей у нас собралось за две сотни. И еще соберем! Ну а поскольку именно ты вятским путем идти удумал, кому как не тебе переднюю сотню вести? А я со второй следом пойду. Ты — иголка, я — нитка. Глядишь, и проткнемся.
Мысль поиграть на честолюбии Годунова пришла Тыркову не случайно. Ведь его напарник, как глухарь на токовище, готов упиваться даже видимостью своего главенства. Вот и пусть себе вместе с проводником обозу путь прокладывает. Оглядываться на идущих следом ему недосуг будет. Зато Тырков через верных людей каждый его шаг сумеет проследить. Сзади на походе обзор куда как шире, да и возможностей на помощь Годунову при необходимости подоспеть намного больше.
— Знаменщиков и тобольские возы в середину поставим, — дав Годунову заглотить наживку, деловито продолжил Тырков. — Вместо двух дозорных разъездов сделаем четыре, а то и больше. Добавочные с боков пустим. Связь быструю во все стороны усилим. Остальное в пути утрясется. Что скажешь?
— Толково размыслил, Василей Фомич, по справедливости, — исполнился собственной важности Годунов. — У меня тоже кой-какие соображения будут. Дай только подумать.
— Думай на здоровье, Федор Алексеевич. Время терпит…
Через Каму обоз перебрался на коломенках, переделанных в перевозни с огороженными помостами для коней и грузов.
Уже на другой стороне хватились тележники своего десятника Харлама Гришакова, обежали пристань, спрашивая у походников, не видел ли его кто-нибудь, и, не доискавшись, сообщили о случившемся Тыркову.
«Так я и знал! — мысленно ругнулся он. — Ну Харлам, ну строптивец! Решил меня в дураках оставить… Да и я хорош. Надо было сразу его в Усолье отпустить. Ведь чувствовал, что он в самовольство готов удариться».
А вслух сказал:
— Гришакова я вперед отправил. И нечего тут людей дергать. Ступайте-ка по своим местам, поломошники. Бог в помощь.
Тележники послушно разошлись…
Правый берег Камы намного выше левого. От причала наверх устроен широкий, изрядно разъезженный взвоз. Поднявшись по нему с последними дружинниками, Тырков невольно замер: красота-то какая! Широко разлилась напитанная июльским солнцем могучая Кама. Неспешно катит она свои тяжелые многослойные воды по зеленым просторам, а над ней плещут голубые небесные волны, подернутые белыми гребешками разорванных на мелкие клочья облаков, вьются хлопотливые стрижи и ласточки, парят, высматривая добычу, безобидные на вид беркуты, охотятся за рыбой речные чайки. Воздух напитан множеством запахов, звуков и таких ярких причудливых красок, что душа не в состоянии вместить их все сразу. Ну что за сила у земли и небес, способных сотворить столь разнообразную и насыщенную красоту жизни?! Она ликует и угасает, чтобы тут же возродиться и продолжить свой путь в манящую вечность…
За спиной Тыркова всхрапнул конь. Это стремянной Сергушка Шемелин за ним явился. Передавая поводья, сообщил:
— Воевода Годунов вперед двинулся. Велел и тебе за ним поспешать.
— Ну, коли велел, будем слушаться, — усаживаясь в седло, усмехнулся Тырков. — Наше дело простое: вперед не выдаваться, назад не оставаться.
С того и началась у дружины новая полоса испытаний. Неплохо обустроенный Артемием Бабиновым Соликамский тракт позади остался, а впереди легла та самая переменчивая дорога, которая то ужимается до стоячей стези, то вновь вырастает до проселочной.
Поначалу она шла по гарям, буйно поросшим цветущим разнотравьем, вдоль березовых куртин из тонкоствольного подроста, молодого ильма и осинника, затем втянулась в ельник, перемежающийся с пихтой, лиственницей, а порой и с кедром. Тайга здесь большей частью вырублена. Осталась лишь череда пней с почерневшей щепой да не тронутый дровосеками подлесок — кусты рябины, черемухи, можжевельника. По пням видно, как высоки и стволисты были срубленные ели и пихты — большинство из них одному человеку не обхватить. То там, то здесь попадались следы ям для выжига древесного угля, брошенные шалаши и землянки.
Тырков окрестил этот лес дырявым — так много было в нем непривычных для глаза пустот. Пустоты эти до звона прогреты зыбкими солнечными лучами. Но рядом с ними оставалось еще много влажных и прохладных зарослей, из-под которых змеями выползали на дорогу могучие корни срубленных деревьев. Возы на них, кособочась то в одну, то в другую сторону, со стуком подпрыгивали, путники запинались, а всадники норовили объехать бугристые места стороной.
Чем дальше дружина уходила от Камы, тем меньше попадалось ей встречных возов, груженных древесным углем в рогожных кулях или варочными дровами, бочками с дегтем, пихтовым или скипидарным маслом, корзинами с ягодой и грибами, строевым и поделочным лесом, зато таежное краснолесье становилось все плотнее, выше и сумрачней. Дорога как-то вдруг обезлюдела, превратилась в тропу. Пробираться по ней что пеше, что конно — сущее наказание, ночевать — не лучше. Даже сонная одурь после изнурительно долгого перехода не гасит до конца ночное многозвучье. А вдруг это не барсук норы мелких зверушек вышел зорить, а рысь или волк в поисках легкой добычи рыщет? Не филин ухает, а леший возле ночного стана бродит? Не стебель папоротника-кочедыжника шею щекотнул, а гадюка под бороду залезла? То один походник от подобных видений вскрикнет, застонет или вскочит очумело: «свят! свят! свят!», то другой. Какой уж тут отдых, если на утро голова болит, будто кто-то незримый в ней ковырялся?