Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мать их так и растак, это мы еще поглядим, кто кого!
После чего, подталкиваемый мною, вскарабкался в «Потез», опустил очки на глаза, взялся за штурвал и взлетел. Может, я немного несправедлив, но думаю, что эти милые старые летяги прежде всего брали реванш над французским командованием, которое не пускало их в воздух, по крайней мере все эти «мы им еще покажем» были направлены не только против немцев.
Во второй половине дня, когда я еще раз наведался в канцелярию отряда, чтобы узнать новости, один товарищ сказал, что меня на пропускном пункте спрашивала какая-то молодая женщина. Я суеверно боялся отходить от аэродрома, уверенный, что стоит мне повернуться к нему спиной, как отряд немедленно поднимется в воздух и возьмет курс на Англию, но молодая женщина — это молодая женщина, и мое воображение, как всегда, немедленно воспламенилось. Я отправился на пост, где был немало разочарован, обнаружив весьма посредственную девицу с худыми плечами и талией, но толстоватую в икрах и бедрах, чье лицо и покрасневшие от слез глаза выражали глубокое горе, а также своего рода упрямую, туповатую решимость, которая проявлялась даже в чрезмерной энергии, с которой она стискивала ручку чемодана. Она мне сказала, что ее зовут Анник, что она подружка сержанта Клемана по прозвищу Красавчик, который часто ей обо мне говорил как о своем друге «дипломате и писателе». Я видел ее впервые, но Красавчик тоже упоминал про нее, и в весьма хвалебных выражениях. В «доме» было две-три его девицы, но предпочтение он все же отдавал Анник, которую перевез в Бордо, когда его самого распределили в Мериньяк. Красавчик никогда не скрывал, что не в ладах с законом, и во время немецкого наступления даже угодил под дисциплинарное расследование по этому поводу, с угрозой исключения из списков. Мы с ним были в довольно неплохих отношениях, может, как раз потому, что не имели ничего общего, зато все разделявшее нас создавало между нами своего рода узы — по контрасту. Должен признаться также, что его достойное сожалений «ремесло», помимо отвращения, вызывало у меня еще и какое-то влечение, даже зависть, поскольку я предполагал у того, кто им занимается, высокую степень бесчувствия, безразличия и черствости — необходимых для жизни качеств, которыми, к своей досаде, я был обделен. Он мне часто хвастался серьезностью и преданностью Анник, в которую, как я догадывался, был влюблен. Поэтому я смотрел на девицу с большим любопытством. Это был довольно банальный тип молоденькой крестьянки, не привыкшей упиваться своим горем, но в ее светлых глазах под низким упрямым лбом было что-то еще, выходившее за рамки всего, чем она была и чем занималась. Она мне сразу же понравилась, просто потому, что в состоянии нервного напряжения, в котором я пребывал, любое женское присутствие меня ободряло и успокаивало. Она прервала меня, когда я начал говорить об аварии: да, она знает, что Клеман разбился сегодня утром. Он ей не раз говорил, что собирается лететь в Англию, чтобы продолжать сражаться. Ей предстояло перебраться к нему позже, через Испанию. Теперь Клемана больше нет, но она все равно хочет перебраться в Англию. Не собирается работать на немцев. Хочет уйти с теми, кто продолжит сражаться. Она знает, что могла бы пригодиться в Англии, по крайней мере ее совесть будет спокойна: мол, сделала все, что могла. Не могу ли я ей помочь? Она смотрела на меня с немой собачьей мольбой, решительно стискивая ручку своего чемоданчика, — ореховые волосы, упрямый лоб, огромное желание поступить хорошо, — и чувствовалось, что она действительно решила преодолеть все препятствия. Невозможно было не увидеть тут исконной чистоты и благородства, которые не мог запятнать никакой преходящий и ничего не значащий позор тела. Думаю, у нее это было не столько верностью памяти моего приятеля, сколько своего рода инстинктивной преданностью чему-то большему, нежели то, чем мы являемся и чем занимаемся, и что невозможно ни растлить, ни осквернить. Среди всеобщего предательства и уныния это было глубоко тронувшим меня образом постоянства и стремления поступить хорошо. Я никогда не мог согласиться с теми, кто ищет критерий добра и зла в сексуальном поведении людей, для меня человеческое достоинство всегда помещалось выше пояса, на уровне сердца, ума и души, где обычно и творится самая гнусная проституция, и мне показалось, что у этой маленькой бретоночки гораздо больше инстинктивного понимания того, что важно, а что нет, чем у всех поборников традиционной морали. Должно быть, она увидела в моих глазах какой-то знак симпатии, потому что удвоила усилия, чтобы меня убедить, будто меня надо было убеждать. Французским военным будет в Англии довольно одиноко, им надо будет помочь, а ее работа не пугает — может, Клеман об этом говорил. Она на какое-то время умолкла, видимо беспокоясь, оказал ли Красавчик ей эту честь или не вспомнил. Да, поторопился я ее уверить, он мне говорил много хорошего. Она покраснела от удовольствия. Стало быть, к работе ей не привыкать, крестец у нее крепкий, так что я вполне мог бы взять ее с собой в Англию, в своем самолете, а раз уж я был приятелем Клемана, то она работала бы на меня, летчику ведь нужен кто-то в тылу, на земле, это известно. Я ее поблагодарил и сказал, что почти невозможно найти самолет в Англию, я сам только что пытался, а человеку гражданскому, тем более женщине, не стоит об этом даже и думать. Но эта девица так легко не сдавалась. А когда я попытался отделаться от нее с помощью какого-то вздора — мол, во Франции она могла бы принести не меньше пользы, чем в Англии, дескать, здесь тоже понадобятся такие девушки, как она, — она мне мило улыбнулась, желая показать, что не сердится, и, не говоря ни слова, ушла в сторону аэродрома с чемоданом в руке. Четверть часа спустя я заметил ее среди экипажей «Потезов-63», где она твердо на чем-то настаивала, потом потерял из виду. Не знаю, что с ней стало. Надеюсь, что она все еще жива, что смогла добраться до Англии и стать полезной, что вернулась во Францию и что у нее много детей. Нам нужны девушки и юноши с сердцами такого же закала, как у нее.
Ближе к вечеру распространился слух, что на базе Мериньяк ожидается нехватка горючего, поэтому экипажи больше не отходили от своих машин из опасения, что пропустят свою очередь на заправку, либо что у них «отсосут» горючее, либо попросту украдут самолет — какой-нибудь бродяга вроде меня, который крутится тут, пытаясь сбежать. Они ждали приказов, указаний, разъяснений ситуации, советовались друг с другом, колебались, гадали, какое решение принять, или ни о чем не гадали, а просто ждали неизвестно чего. Большинство было уверено, что война продолжится в Северной Африке. Некоторые запутались настолько, что малейший вопрос о намерениях выводил их из себя. Мое предложение лететь в Англию по-прежнему принимали очень дурно. Англичане были непопулярны. Это они втянули нас в войну. Теперь сами отваливают, а нас оставили расхлебывать. Трое унтер-офицеров «Потеза-63», которых я неосторожно пытался переубедить, сгрудились вокруг меня со злобными лицами и готовы были отдать под арест за попытку дезертирства. К счастью, самый старший по званию из этих унтеров оказался ко мне гораздо снисходительнее и человечнее. Пока двое других крепко меня держали, он ограничился тем, что бил меня кулаком в лицо, пока мой нос, губы и все остальное не залило кровью. После чего мне выплеснули на голову бутылку пива и отпустили. Револьвер по-прежнему торчал у меня за поясом, и соблазн воспользоваться им был очень велик, один из самых больших за всю мою жизнь. Но было бы довольно нелепо начать войну с убийства французов; так что я удалился, размазывая по лицу кровь и пиво, раздосадованный как человек, не удовлетворивший естественную потребность. Впрочем, мне всегда было трудно убивать французов, насколько знаю, я так и не убил ни одного; боюсь, что в гражданской войне моя страна не может на меня рассчитывать; и я всегда неукоснительно отказывался командовать малейшей расстрельной командой, что, возможно, вызвано каким-то неясным комплексом, полученным при натурализации.