Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, Брюсов приходит к сумасшедшему вооруженным, боится за свою жизнь. Хотя тоже хорош гусь... Сплошной модерн, либеральные намеки, столь угодные пьяной матросне, студентишкам да рабочей черни...
У нас, слава Богу, положение нормализовалось, особенно после того, как стали нещадно стрелять революционеров. Время либерала Витте кончилось, храни нас господь от такого рода говорунов. Только плетка и кнут, а на ослушающихся — петля! Иначе с нашим народцем говорить нельзя, больно доверчив, легко внимает чужим словесам и не нашим идеям.
Удар мой против портрета Брюсова будет нанесен не по убогому Врубелю, он уж и не понимает толком, что об нем пишут, но по Рябушинскому и всем нашим доморощенным меценатам, дабы впредь было неповадно тащить в выставочные залы «творения» душевнобольных — шхизофрэниа, сказывают, заразительна.
Пожалуйста, милейший Николай Сергеевич, похлопочите, чтобы «Новое время» поскорее перевело мне гонорары. Там накопилось порядком, а мы намерены с Танечкой уехать в Берлин. Оттуда легче видеть происходящее в несчастной России. Спокойнее писать. С горечью вспоминаю слова литератора, что сохранить любовь к Руси можно только ежели постоянно живешь в Париже и при этом часто меняешь пьяниц-управляющих, чтобы деньги вовремя слали. А что? Увы, близко к правде. Мой управляющий прямо-таки наглец! Я отдал ему имение в исполу, богатейшие земли, только успевай поворачивайся, и будешь с деньгами, так нет же! Ворует! Рубить правую руку до локтя! На плахе! Прилюдно! Один способ покончить с воровством, иного не вижу!
Низко кланяюсь Вам, дорогой Николай Сергеевич!
Заметку по поводу врубелевского бреда, именуемого «Брюсов», высылаю завтра, Вы уж постарайтесь поставить ее в номер немедля.
Ваш Иванов-Дагрель».
Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло, веки набрякли, казались водянистыми; обычно сдержанно-закрытый, здесь он казался неестественно веселым, порою, однако, замирал; глаза делались неживыми; повторял то и дело: «Чем мы им мешаем?! Я хочу понять, чем мы им можем мешать?!»; когда Степанов ответил, что они могут мешать тем, кому не угоден д и а л о г, князь досадливо махнул рукой: «Не путай в наши добрые отношения пропаганду»; пригласил аккуратненькую немочку танцевать; музыка была оглушающей, зловещие рок-н-роллы, и хотя Ростопчин двигался ловко, весь его облик протестовал против истерически повторяющейся мелодии; Степанов вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал про свою стратегию и н т р и г и с девушками, выработанную в конце тридцатых еще годов: «Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка хороших пластинок: „Брызги шампанского“, „Не оставляй меня“ или что-то в этом роде; танго — наивернейший путь к близости; л е г а л ь н о е объятие, вписывающееся в правила, — правая рука ощущает ложбинку на спине партнерши, левая, отведенная, хранит в ладони ее трепетные пальцы; поцелуй в конце танца правомочен, продолжение нежности; чувство тоже имеет свою логику».
Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки, лицо его побледнело еще больше; он что-то говорил немочке; та отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял Степанов; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках, грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевали, и Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний Режиссер отплясывал с Ани: «старик, куда ему»; сукин я сын, подумал Степанов, воистину возрастной шовинизм ужасен, как и любой другой; шестьдесят лет не возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора расцвета, привирают, конечно же, мне тогда было тридцать шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! Сейчас тебе за пятьдесят, — подумал он, — а ты убежден, что все еще впереди; великое свойство человеческой натуры — надежда на лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего на семь лет старше меня; а я еще тогда все время повторял слова старой гадалки — она разбрасывала карты, когда мне было двадцать девять: «Доживешь до тридцати восьми, бойся брюнетов»; набор штампов, а как же люди подвержены таинству утверждающего слова, рожденного раскладом королей, пиковых десяток и червовых дам». Степанов тогда написал стихи, он много писал в стол, после конфуза со Светловым стыдился показывать кому бы то ни было: «Закат был рыжим, серой — пыль, июньский зной, дорога к переправе, никто ничто забыть не вправе...»
Он смотрел на князя, который странно, дергающе двигался в такт музыке, вспоминал Будапешт, художницу Еву Карпати, тихий Дом творчества кинематографистов на берегу Дуная, ее крохотное ателье на улице Толбухина, возле прекрасного, в ы в а л и в а ю щ е г о свое изобилие рынка, вспомнил, как она показывала ему свои странные картины, все в синем цвете: девушки и птицы; «я не хочу выставляться. Зачем? Живопись — это всегда для себя». Он тогда писал ей стихи, там были строки: «Ведь если приходим не мы, то другие, чужие другие, плохие; все смертно, все тленно, все глупо, пассивность таланта преступна!» Перед вылетом Ева спросила: «Хочешь, чтобы я приехала к тебе?» А он видел перед собою лицо маленькой Бэмби; Лыса тогда не было вовсе, видел он лицо Нади с ее круглыми глазами, словно у доброго теленка, и ямочки на щеках, и не знал он еще тогда ничего про то, что у нее было, и казнил себя постоянно за самого себя, за то, что он так а л ч е н к людям. «Ты — коллекционер, — сказала ему Надя во время очередной ссоры, — ты собираешь людской гербарий». Он тогда поцеловал Еву в ее вздернутый смешной нос, взял за уши, приблизил ее лицо к себе и ответил: «Я очень этого хочу, Евушка, только, пожалуйста, не приезжай; взрослые умеют терпеть боль, а маленькие от нее гибнут».
— К вам можно? — спросила его черненькая, чем-то похожая на Еву девушка. — Вам скучно, я готова вас развлекать. Степанов погладил ее по щеке, усмехнулся:
— У меня нет денег, Василек.
— Что? — девушка удивилась. — Что вы сказали?
— Я сказал, что у меня нет денег.
— Это я поняла... «Василек»... Что это?
— Это цветок. Или имя. Русское имя. У меня был друг, он умер, он всех хороших людей — мужчин и женщин — называл так: «Василек».
— Как интересно! Откуда вы знаете русский?
— Потому что я русский.
— Впервые в жизни вижу русского. Хотя нет, я видала Хачатуряна.
— Он армянин.
— А какая разница? Ведь он из России.
Вернулся Ростопчин:
— Я возьму свою девку... Хочешь взять эту?
— Нет, спасибо.
— Они здесь здоровые. Или боишься?
— Сил нет, Женя.
Ростопчин вздохнул:
— Думаешь, они есть у меня? Я уплачу. Сколько она стоит? Ты спросил?
— Нет, я поеду к себе.
— Хорошо, завтра в девять тридцать в Сотби. Не опаздывай, там надо загодя взять места, будет куча народа. До скорого!