Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведущим оседлый образ жизни легко верится в то, что бродяжничество означает полную свободу. Того же мнения и Себастьян, однако нынешнее странствие — его тюрьма, он заключен в нее, как внутреннее море в прилегающие земли. Таково Черное море, чей горький привкус проистекает от скалистых внутренностей, полных железа и натрия, от которых лазурь вод окрашена в чернильные тона.
В Созополе весь пляж усеян крошечными обломками перламутровых ракушек розово-оранжевого цвета, еще не исчезнувших в мучнистой анонимности песка и вспоминающих о том, как были раковинами — увы, слишком хрупкими. В древности здесь, в этих местах, славили Аполлона, солнечного целителя, и прозвали город Аполлонией, затем первые христиане переименовали его в Созополь, что означает Спасенный город. Аполлон, Анаксимандр,[94]Аристотель спасены… Песок и тот хранит память о своем прошлом, попирающие его рыбаки все еще говорят на греческом в этой более двенадцати веков славянской стране. Бухта Веяльщиков пустынна, немецкие и шведские отпускники нагрянут сюда лишь в июле — августе, а с ними заявится и Санта-Барбара.
Над морским рукавом, омывающим выступ скалы цвета индиго, где примостился дорогой ресторан «У художников», над пляжем со съедобными ракушками, по которому идет профессор, разминая затекшие конечности, зависли две чайки-пересмешницы. Погруженный в грот своей памяти, он их не замечает. Он как будто анестезирован по отношению ко всему внешнему и уверен, что всегда знал эти места. А бывал ли патриарх Сильвестр в бухте Веяльщиков? Бредущий берегом укачивает себя воспоминаниями то ли детства, то ли еще более давними, прорвавшимися к нему сквозь поколения — трансгенеративными, как сказали бы парижские психоаналитики. Пальцы ног, погружаясь в песок, получают информацию: и Эбрар, и Отец, и Дед могли здесь купаться.
Вот уже две недели, как Си-Джей не раскрывает рта. И вдруг сопричастность бухте Веяльщиков исторгает из него звуки, складывающиеся в название места: Созополь. Он услышал странный грустный голос, как будто причиняющий ему боль только тем, что вырывается из его уст. Он вздрогнул и бросился в напоенную солнцем воду, которая приняла его, будто пушинку: никакого осознания совершаемого усилия — руки и ноги сами делали положенное при брассе и кроле. Ни о чем не думалось, а если и думалось, то уж точно не о том, как вернуться на берег или доплыть до противоположного. Куда его влекло? Только руки и ноги ведали. Может, куда-то на Кавказ, в нефтяной рай? Ночь застала его лежащим на спине и качающимся на волнах. Луна была на ущербе, и ее, как обычно, сопровождала Пастушья звезда. Он очнулся, дрожа всем телом и будто парализованный; по морской глади пошла зыбь, все было непроглядно-черным. Подходящий момент, чтобы свести счеты с жизнью. Желание кричать, стучать ногами объяло пловца, к горлу подступила тошнота. Однако спазмы, могущие привести к фатальному исходу, заставили его вспомнить о курсах обучения плаванию. Он был превосходным пловцом, техника должна была взять свое вкупе с явившимся желанием побороться за свою жизнь. Чудо святого Николая с его венецианской ладьей на стенах боянского храма становилось реальностью, воплощаясь в историю спасения в бурном море у берегов Созополя.
Бакланы и солнце цвета граната приветствовали обессиленного, но живого человека, облепленного черным железистым песком и оттого походящего на Христа из Бояны, восходящего из Ада, — он рухнул на берег в нескольких километрах от бухты Веяльщиков, где осталась его «панда», и проспал до следующего явления гранатового солнца; проснувшись, потянулся и дождался, когда согреется. Обретя человеческий облик, он дошел до «фиата», оделся, купил спелый арбуз, съел его — жадно, как едят бездомные бродяги, — и направился в Несебыр.
Возможно, Эбрар и не выходил в море, и не брал курс на Кавказ, но вряд ли избежал странствия в Месемврию. Должно быть, он услышал о ней от Анны, ведь с V века все родовитые семейства Константинополя возводили на этом полуострове, благословенном богами, свои домовые церкви. После 863 года, когда византийские войска отвоевали город, захваченный Крумом, болгарским царем, это место стало планомерно заселяться. В те времена в Месемврию устремлялись так, как сегодня в Сен-Тропе или на остров Ре. (Впрочем, если представится случай, отыщите на карте Месемврию, ныне называемую Несебыром, — полуостров, связанный с континентом длинным высоким мысом, и остров Ре после возведения моста Буиг, и скажите мне, что между ними нет сходства!) Греки смешивались с болгарами, которым предстояло вернуться туда в 917-м, после памятной битвы при Ахелое, а затем снова в XIII и XIV веках. Все это в ожидании того, что крестоносцы графа Амадея Савойского вновь присоединят прекрасную Месемврию к Византийской империи в 1366 году. Эта история обычна для Византии, которая уже тогда являлась империей, включавшей в себя множество культур и ставшей неуправляемой — Анна знала об этом и почти признает в своей книге. В силу того, что приходилось хитрить с захватчиками и прочими переселенцами, Византия частенько давала побить себя, уступала требованиям националистического характера, натравливала одну часть населения на другую, после чего и сама рухнула под неодолимым напором турок с их коврами, банями и врожденной изнеженностью, хотя и без ятаганов и перерезанных глоток тоже не обошлось.
Себастьян припомнил, что у Сильвестра сохранились гравюры со старейшей из местных церквей: Святой Софией, возведенной в V–VI веках и остававшейся в полной сохранности в годы Сильвестрова детства. Сколько же лет было самим гравюрам? Сто пятьдесят? Себастьяну показались знакомыми очертания руин по соседству с лавкой «Кодак», баром «Кока-Кола» и кафе «Эспрессо». «На этом клочке земли не меньше двухсот церквей либо того, что от них уцелело. Тебе бы надо побывать там как-нибудь», — таким было единственное завещание Сильвестра своему сыну. И пришел черед исполнить его.
Церковь Пресвятой Девы Милосердной V–VI веков — с ее куполами и бело-серыми известняковыми стенами со вставками из красного и охряного кирпича — приняла Себастьяна под свои своды, как родного. Он даже разулся, чтобы подошвой ощутить ласковое прикосновение розовой плитки, которой был выложен пол. Церковь Христа Вседержителя XIII–XIV веков с ее архитектурой преувеличенного хроматизма и нетронутыми временем фресками была одной из жемчужин Несебыра (так уточнялось в путеводителе), и в этом Себастьян был согласен с местным туристическим бюро. Относящиеся к тому же периоду церкви Святых Архангелов Михаила и Гавриила приглашали внутренне собраться под своими кирпичными арками и широкими сводами. Но только в церкви Святого Стефана X–XI веков, освященной в честь Пресвятой Девы, Себастьян чуть было окончательно не поверил, что это его родной дом.
Доведись ему выбирать жилище, он непременно оставил бы свои пожитки, а затем и свои кости в Святом Стефане. Церковь эта не слишком отличается от домов патрициев той поры: с годами местные жители — по большей части рыбаки — переняли и демократизировали этот стиль, предпочтя кирпичу легкие стены, обшитые простыми породами дерева для защиты жилья от непогоды. Как тогда, так и сейчас они развешивали снаружи для провяливания сардины, которые с приходом зимы служили людям пищей: их жарили на огне и ели под пиво или сухое вино. Под действием огня рыбки распрямлялись на просоленном ветру и обретали вкус: маслянистый, отдающий морскими водорослями и летней свежестью. В конечном счете Византия была вопросом вкуса, это-то ее и погубило. Уже Анна Комнина это знала: иметь вкус значило проявлять слабость перед лицом крестоносцев, мусульман, санта-барбарцев, воителей всех мастей. Церковь Святого Стефана продлевает священное в светском, если не наоборот: пейзаж становится частью храма.