Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну-ну. Смотрю на синее небо с аккуратными, будто вырезанными и потом наклеенными облачками, и как гром среди этого ясного неба меня настигает прозрение. Ведь этот самый старикашка, этот мерзкий сексуальный маньяк — единственный, кто действительно любит меня, любит так, как никто еще не любил!!!
НУ И НУУУУУУУУ. Боже! Вот кошмар-то… Фу-у-у, какая гадость.
А почему, собственно, гадость? Гадость, и все… Но это ничего не меняет…
Распсиховавшись, иду быстрее, иду, иду, иду. Ничего себе, подумать только…
И ты тоже его любишь, вернее, так: ты позволила ему любить тебя. Да-да, да-а-а. Я начинаю хохотать. Он любит тебя по-настоящему, а ты позволяешь себя любить, позволяешь… нет, не позволяешь, или да? О-о, хватит в этом копаться… ля-ля-ля, тру-ля-ля… сколько можно… Ля-ля-ля. ЛЯ-Я-Я!
Земля истоптана миллионами копыт и подков. Тысячи стад оставили на ней свои следы. Следы кружат, петляют, пересекаются, они везде — и там, и там, и там. Следы со всех сторон — затаившие под собой маленькие розовые смерчи из взбаламученного песка, до поры осевшего на землю. Надо мной проносятся — фр-р-р — трое какаду, даже не удостоили взглядом. Я снова всматриваюсь в густые переплетенья пастушьих троп, выискиваю ту, что выведет меня к холмам. Выбрав самую проторенную, иду, иду, иду, ставя ступню перед ступней, чтобы не затоптать метки от подков. В какой-то момент эти метки обрываются.
Он впереди, тот кряжистый холм, к которому я направляюсь, над ним маячит расплывчатое, похожее на марево, рыже-красное пятно. Взобравшись, вижу, что это всего-навсего песок, и еще вижу, что впереди еще одна довольно высокая гряда холмов, их раньше не было видно. Я плюхаюсь на эту рыже-красную полянку, вздымая золотистое облако из песка — красиво… и он не такой горячий, как внизу… провожу сухим языком по пересохшему небу, всматриваюсь в удлиняющиеся тени от холмов. Два диких эму (Пусс говорит, что они всегда держатся парами) щиплют травку. Ну что ж, теперь надо бы размотать эти жуткие лохмотья на ногах, вот во что превратились мои беленькие полотняные полоски… Смотрю на руки и свирепо бормочу: «Действуйте!» Но они не шевелятся, будто совсем даже и не мои. Они похожи сейчас на формы, в которые заливают гипс, когда делают муляж. А что, если они сейчас отвалятся и уползут? Или еще это: что, если я попробую встать и выскользнуть из своего тела? Потом посмотрю со стороны на свое жилище и снова в него вернусь.
Баба уверял, что все мы лишь временно поселяемся в своих телах, что мы — только пассажиры, топчемся на платформе и ждем прибытия поезда. Что земля — это всего лишь вокзал, и каждый готов отправиться в путь, и никто ни с кем больше не увидится. Поезд, которого мы ждем, никогда не возвращается на ту же самую станцию. Каждый коротает часы ожидания по своему усмотрению. Одни устраивают пикники, другие набивают сумки и чемоданы припасами, третьи веселятся, отрываются по полной программе, и только двое или трое изучают расписание, прикидывая, когда они попадут в пункт назначения, пытаются представить, где он и как выглядит.
Если мое тело действительно лишь временная оболочка, хотелось бы знать, зачем мне ее вообще дали? Предположим, что я сумею со стороны посмотреть на свое тело, тогда и за моей бестелесной субстанцией, по идее, тоже должна наблюдать некая моя часть. Вот если бы я могла понять, что собой представляет та наблюдательница, возможно, я бы узнала, зачем мне дали мое тело. Одно я просекла точно: телесная моя оболочка утилитарна и хрупка, а вот что творится с телом эфирным, с субстанцией, это для меня загадка…
Временное мое пристанище вдруг накренилось и завибрировало. Я глянула вниз. Оказывается, под левой ступней осел песок, и она, чуть помедлив, провалилась еще глубже, зарываясь. Я поднялась и стала спускаться, потом побрела к очередному холму, склон которого оказался еще более зыбким. С его верхушки мне видны какие-то заграждения и посты, наполовину занесенные песком. Иду к ним, смотрю, как вьются над ними песчаные облачка. Подняв глаза от земли, вижу, как мимо едет какой-то красный фургон.
Каждая частица моей истерзанной души жаждет покаяния, Рут. Полного покаяния, исповеди как высшей благодати. (Получить благословение моей Рут — большего мне не надо.) В детстве я не понимал смысла исповеди, теперь понял: отдай себя на суд того, кто мудр. Испроси прощения. Прости меня, всемилостивый Господь, за то, что я приладил вместо трусов топик (на мое счастье, он хорошо тянется), топик, который на самом деле обязан привлекать взоры к девичьему пупку, украшенному колечком. Прости еще и за то, что разодрал чужую юбку, дабы обернуть босые ноги. Плечи и шея горят огнем, голова, лицо, икры — все горит, все сожжено палящими лучами. Да будут благословенны всадники, мчащиеся во весь опор, чтобы принести спасение ближнему своему…
Звон в голове вдруг прекратился, зато теперь меня оглушал звук собственных шаркающих шагов — в абсолютном безмолвии и беззвучии обступавшего меня пространства. Следующее испытание — мои ноги и эти проклятые мухи. Мух можно прихлопнуть, а вот острые камни и раскаленный песок, они сплошь, колются и жгут, тонкий хлопок — плохая защита. Я должен найти Рут. Мне ничего от нее не нужно, только прикоснуться губами и вымолить прощение. Объяснить, что не хотел ее обидеть, тем более ударить, у меня и в мыслях этого не было, я не хотел унизить ее гордость или мстить за наивные розыгрыши и трюки. Мне только нужно было добиться состояния вигильности, то есть разбудить ее подавленное сознание, да, буду откровенным: не только. Она мне тоже была нужна, хотя я совершенно не представлял, что это — возможно. Но это не просто влечение. Это любовь, мне никто, кроме тебя, не нужен, ты моя единственная.
Рут, я должен тебе еще кое в чем признаться: мне ни к чему темные комнаты, ведь ты моя греза, мечта, но если тебе вдруг снова захочется мрака, я готов, я занавешу все окна и щели. Я надеюсь, очень надеюсь, что мы ни в чем не станем друг другу отказывать. Делай то, что тебе нравится, и не бойся: я не буду смотреть, раз ты против. Я тоже не люблю, когда за мной шпионят, но, наверное, менее щепетилен, чем ты. А может, и нет, может, мне только кажется, что я менее застенчив. Но это вполне объяснимо природными особенностями. Ведь для меня главное (буду уж честным до конца) — войти, окончательно тобой овладеть.
Влип я, надо сказать, основательно. Ни воды, ни хотя бы платка на макушку. Над разодранными коленками жужжат мухи. Я затер ранки и ссадины землей, надеясь, что кровь остановится. А теперь ничего не остается, только идти и придумывать убедительные оправдания.
Прости меня, Рут. Таков главный лейтмотив.
Рут, девочка моя, то, что я натворил, нечем оправдать, совсем нечем. Я люблю тебя, и я испугался, я последний кретин. Я понимал тогда, что если ты уйдешь, то все, конец. Ты молода (о чем постоянно мне напоминаешь), ты слишком молода и не знаешь еще, насколько они редки, удачи в алхимии любви. Я должен был так поступить, возможно, когда-нибудь ты даже скажешь мне спасибо, когда мы перестанем друг с другом воевать.
Оправдание номер два.