Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во втором акте она появляется уже обнаженной. Около двадцати минут Бернар Дюбуа чем-то занят (он играет мясника, и ему приходится орудовать целым набором ножей и разделывать половину коровьей туши – он так приноровился, что к концу сезона труппа носила домой отбивные и эскалопы). Он беседует с молоденькой покупательницей в летнем платьице, и между ними завязывается милый на вид роман. Затем вновь появляется Кэтрин, нагишом. У нее красивые ноги. Под каждым ее шагом просыпается небольшой фонтанчик – хитроумная машинерия, – и, пока она идет по сцене, за ней струится ручеек чистой воды. Моей матери пятьдесят один год. Ее тело, немало пережившее, не оставляет сомнений в подлинности истории. Сцена погружена в темноту, скудные источники света ни в малейшей степени не льстят ей, но постепенно ее нагота преобразует окружающее пространство. Создается впечатление, что она занимает больше места, чем ее тело. Она излучает свет.
Эта женщина – слишком настоящая, так что на нее почти невыносимо смотреть. Она останавливается, зачерпывает в ладони немного воды и смывает с рук и бедер грязные разводы. Вода уходит под сцену, наполняя неглубокий водоем. Она ложится в этот водоем и словно бы плывет, руки раскинуты, как на кресте, и к ней, спотыкаясь и поднимая брызги, бежит Бернар Дюбуа в своей обычной одежде.
Концовки пьесы, после похожей на сновидение сцены с плавающей матерью, я не помню. Зато помню, как пробиралась к ней за кулисы, как мне не терпелось найти ее гримерку. Изнанка лионского театра – жуткий лабиринт, пропахший старыми костюмами и канализацией. Моей матери нет уже несколько лет, но мне по-прежнему снится, что она застряла в месте, подобном этому. Полыхает пожар, и она отчаянно ищет выход, бежит вдоль задней стены, карабкается по лестнице, ползет по осветительным лесам. В реальности я довольно легко нашла ее дверь и за ней обнаружила Кэтрин в банном халате, но уже в модных черных брюках; она как раз обувала свои уличные туфли. В гримерке было почти пусто, не так уж много вещей. На зеркале висела открытка, которую я отправила ей накануне премьеры, в простой стеклянной вазе стояла белая орхидея – редкость по тем временам. Ворох бумаг, испещренных ее любимыми зелеными чернилами. Белый халат. На мокрых волосах тюрбан из белого полотенца.
Она сказала: «От этой чертовой воды у меня понос. Они ее не хлорируют, не хотят, чтобы пахло, – спасибо французам. Как ты, детка? Выглядишь уставшей».
Это определение мало подходило для описания моих чувств. То, что она ведет себя как ни в чем не бывало, вызывало у меня негодование. Она согнула ногу в колене, надевая туфлю, выпрямила ее и сказала: «Милая, надо было предупредить, что ты придешь».
Она всегда это говорила, когда я приходила к ней за кулисы невзирая на ее предупреждения и запреты.
«Я сейчас иду на этот чертов ужин. Взяла бы тебя с собой, но веселья там будет не больше, чем на заседании местного муниципального совета. Напыщенное старичье. Скукотища».
Как будто я и без того не знала, что с каждых таких посиделок она возвращается опустошенная, а вечер снова заканчивается водой, на сей раз в ванне, и, хотя во время работы она ведет себя осмотрительно, бутылкой (не более!) вина. Трудно удержаться, коль уж приехала во Францию.
Мы договорились встретиться на следующий день, а потом она сделала вид, что останавливает такси, а сама ускользнула прочь, чтобы побродить по улицам: женщина средних лет в консервативной одежде, выглядевшая так, будто прекрасно ориентируется в городе, но потеряла ориентир в жизни. Иногда ее прогулки затягивались допоздна и ей не сразу удавалось найти дорогу к гостинице.
На следующее утро мы встретились за поздним завтраком. Я столько раз звонила от стойки администратора, чтобы вытащить ее из постели, что пришлось сдаться и назвать завтрак обедом.
В ресторанах мы всегда изображали полную гармонию. Нам нравился этот образ: мать и взрослая дочь обсуждают меню, расспрашивают друг друга о новостях. Какими новостями делятся с матерью? Всякими. О новом бойфренде – никогда не говоря всей правды. О мелких достижениях, чтобы мать порадовалась за дочь. О трудностях на работе, чтобы вызвать сочувствие.
У меня новый парень, сказала я. Хороший, зовут Марк. Я добавила еще пару фраз.
– Прекрасно, – откликнулась мать. – Судя по всему, прекрасный человек.
– Так и есть.
– Где он работает?
– В Международной ассоциации развития.
– Где-где?
– В бизнес-структуре.
– Неужели у него и деньги водятся?
– Не так чтобы много.
– Умница.
Я и вправду умница. Марк хороший парень, широкоплечий и сильный, занимается регби и на удивление легкомысленный. Марк О’Донохью лишен изъянов, небо наградило его щедро. Гнев держит при себе, поддается ему редко и заводится медленно (насупится и сидит тучей). Умеет взять себя в руки, этот Марк. На мне не отыгрывается.
– Очень надежный, – сказала я.
– Рада это слышать. – И она нервно полезла в сумку за салфетками, кошельком, ключами.
Ее дела мы не обсуждали. Ни ее самое, ни ее планы. С матерью полагается говорить только о себе. Точнее, об улучшенной версии себя, которая удовлетворит вас обеих.
Через шесть недель я приехала домой на Дартмут-сквер и увидела мать на диване в гостиной с бутылкой вина. Пепельница переполнена. Мать в халате, сидит по-турецки, подвернув под себя голые ноги. Я села и погладила ее стопу ниже щиколотки, где кожа отсвечивала голубоватым. Попыталась представить себе ее на сцене в Лионе, с задранными вверх ногами. Я до сих пор не смогла рассказать своему бойфренду Марку, в какой пьесе она там играла. Чувствовала, что он не поймет.
И тут в комнату вошел отец Дес. В песочного цвета брюках и голубой оксфордской рубашке с пуговицами на воротничке, отчего белые волосы казались еще белее. В руке он держал чашку чая и при виде меня чуть удивился. Но не стушевался.
«Я забежала забрать свою теннисную форму», – пояснила я.
А потом подумала: с какой стати я извиняюсь перед этим человеком за присутствие в собственном доме.
Я поднялась уходить и только тут заметила, что он босиком.
Это его я видела на лестнице в свои шесть лет – теперь я это поняла. О чем я ему и рассказала во время нашей виртуальной встречи. Я то садилась лицом к отцу Десу, то лежала на неизбежной кушетке, и рассказывала ему, как в детстве стала (или вообразила, что стала) свидетелем этой необычной сцены.
Он спросил, как я это восприняла.
– Я думала, что ее убивают.