Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На поля в тающем снегу, на сизый лес в клочьях стогосезонной травы, на смирившиеся со склизкой погодой березки...
На полысевшие от долгой зимы дубравы...
На бабл-гам в зубах...
На ментовской свисток...
На остов часовенки, который вот-вот унесет за ненадобностью заблудший ветер.
На мужичка, рубящего все и вся под самый корешок...
На чудовищные опухоли на телах одряхлевших осин...
На мрак по всему небу, на без смысла мечущийся аритмичный ураган...
На каменистый обрыв с винтом водоворота под ним...
На прошлогодние стринги...
На холодную золу от сдохшего в печи огня...
На белесые брюшки всплывших рыб в воде с сиреневой побежалостью. Прогресс, бля...
На безнадежно застрявший в поносной жиже дорожной колеи «жигуль»...
На полное, даже в воображении, отсутствие солнца...
На «какой большой ветер пришел на наш остров»...
На скелет вороны на верстовом столбе, повесившейся на дождевом черве...
И вот я стою у подъезда дома на Мироновской, около дельфинария. Справа от подъезда на венском стуле сидит Ослик с трубкой в зубах, смахивающей на трубку то ли Ширвиндта, то ли Говорухина, это требует уточнения. А сам Ослик с трубкой жутко похож на Ослика с трубкой. Даже человек, который ни разу не видел Ослика с трубкой, с первого попадания узнает в нем Ослика с трубкой. И Ослик эту трубку курит. Потому что трубку в зубах можно только курить. А чего с ней еще делать? Использовать ее в качестве ружейного приема еще никому в жизни не удавалось. А хранить как память о Ширвиндте или Говорухине, что требует уточнения, то пошли они оба. Чать, не Москвин и не Эйзенштейн.
Слева от подъезда на раскладном стульчике вязал Пони. А вязал он пончо. Зачем вязать пончо, вышедшие из моды двадцать лет назад, мне было непонятно. Но Пони был в возрасте, тяготеющем к болезни Альцгеймера, и мог запамятовать о моде и не знать, что сейчас все пони с Рублевки носят исключительно кардиганы. Как, впрочем, не знаю этого и я. Равно, как и того, что такое кардиганы.
Парализованного Сергея Никитича видно не было. И Черненькой тоже не было. Только из подъезда доносились какие-то странные голоса. А странные потому, что пьяные безмерно. И принадлежали они сержанту Пантюхину и полковнику Коту. И вьетнамскому сироте пенсионного возраста. А пьяные потому, что поминали Сергея Никитича, который таки умер. Не от инвалидности своей, не от возраста своего почтенного (не до такой же степени) и не от свалившейся на него хвори. А от безразмерной тоски. Когда я узнал причину этой самой безразмерной тоски, тоже чуть не скончался. С этой самой тоски и закурил Ослик, и затеял абсолютную бессмыслицу с вязанием пончо Пони.
Пантюхин и Кот, как люди военные, держались твердо. Скорбь их выражалась лишь в том, что они никак не могли прицелиться себе в висок из табельных «макаровых». Поэтому палили в воздух, стойко оставаясь живыми. А причиной такого вселенского ужаса, включая кончину Сергея Никитича, было то, что Черненькая завербовалась и уехала на Шикотан. И не осталось на Соколиной Горе больше ни одной целки. И не с чего начинаться моей новой России. Потому что даже если и прибредет с рыбным обозом последний нетронутый смрадом века (какого?) Иванушка-дурачок с прицелом на царство, то не застанет он своей суженой. А ехать за ней на Шикотан не имеет смысла, потому что на Шикотане стоят погранцы. И привезти ее дите из Южно-Сахалинска некому. Дед помер, я стар, Пантюхина и Кота не отпустит служба, которая и опасна и трудна. А Ослик и Пони имели твердое, невесть откуда появившееся недоверие к отечественной гражданской авиации. Да и допуск в погранзону им вряд ли выдадут. Из-за несоответствия Ослика и Пони традиционной южно-сахалинской внешности. А вьетнамец, сами понимаете, сгинет на просторах России. Чтоб не шлялся, падла узкоглазая.
И это был конец.
Я для приличия тоже пострелял себе в висок из пистолета Кота, но не попал. И не потому, что был пьян. Я-то как раз неизвестно почему был абсолютно трезв. А потому, что в пистолете Кота кончились патроны. Но щелчки курка привели меня в какое-то разумение. В моем потрясенном и перекособененном сознания началось что-то структурироваться, густеть, принимать очертания. И наконец превратилось в девочку пятнадцати лет, сидевшую на скамейке Петровского бульвара напротив Крапивинского переулка. И тут меня осенило!
Надо ехать туда, к центру Москвы!
Возле меня остановилась маршрутка (второе поколение моей знакомой маршрутки). Из нее вышла пожилая, смутно знакомая женщина, взяла меня под руку, помогла подняться в салон. Дома она налила мне супу из головы форели, который я любил и которого не пробовал за все время моего бесконечного путешествия к центру Москвы. Потом она включила телевизор. Канал «Ля-Минор». Какой-то потомок Аркадия Северного пел:
Девочка в платье из ситца
Каждую ночку мне снится.
Не разрешает мама твоя
Мне на тебе жениться.
А потом я помер. Потому что а зачем... все... без?..
Потому что а зачем... все... без?..
Потому что а зачем... все... без?..
Потому что а зачем... все... без?..
Вот и закончилась великая книга о великом человеке великого автора. Похабство в лучшем смысле этого слова.
Автор все сказал обо мне. И помер. А для чего прикажете жить мастеру слова, подмастерью человеческих душ, который все сказал о своем герое?
И миру от евойной смерти не похужело.
Не слышно горячечных воплей.
Как жаль, что он так рано закончил. Нет тебя, и закатилось солнце русского нарратива.
Смолк соловей ненормативной лексики.
С кем теперь мы будем сравнивать Маркеса?
И кого мы сладострастно вычеркнем из номинантов всех литературных премий?
Кто и куда впихнет безродные метафоры?
Кто и как родит Печорина?
С кем не западло заняться лирическим коитусом Наташе Ростовой? И коллективными амурами тургеневским девушкам?
Кто сотворит всеобщую гармонию? И капнет в нее слезинку ребенка?
И наконец, из чьей груди вырвать сердце и швырнуть на прокорм блуждающему в ласковой темноте народу?
Нету!
Запоздало скончался бастард Золотого века. Недоносок Серебряного. Отребье социалистического реализма.
Плачь, народ Израилев!
И другие народы, тоже плачьте. Не все же одним евреям плакать.
Все, ребята, отдыхайте.
Пока эта скотина не оживет. (Возможно.)
Как говорят в народе, la comedia не совсем finita. (Возможно.)
Так что, ни фига, чуваки. Как-нибудь прокантуемся.