Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли быстро — не потому, что надо спешить, а просто разминали мускулы, — в таком возрасте нет утреннего тягостного кашля, вялости, пасмурного настроения, томительной неохоты вставать, завтракать, приступать к будничным делам, — они шли быстро, молча и, вероятно, думали при этом о значимости, о величии того, что начнется вот-вот.
Иваново-Вознесенск еще спал, и спал городовой на чьей-то скамейке, спал заливисто, упоенно, и рядышком, на воротах, белел знакомый листок — «Требования рабочих». Молодцы парнишки у Дунаева, подумал Андрей, не только разбросать, где надо, но и расклеить успели.
— А ну, — шепнул Андрей, — давай, а?
Клейстер не успел засохнуть, листовка снялась целиком. Пристроили ее на лавочку, рядом с похрапывающим городовым.
Искомкав подушки, многократно приняв сердечные капли, без конца и без нужды расчесывая преотличную бороду, налаженную еще в Париже, ходил по зашторенной, задрапированной, заполненной тонкими запахами спальне Дмитрий Геннадьевич Бурылин. Ходил и думал, думал, думал...
Думал о бессмысленной, с рождения в человека и в человечество заложенной неблагодарности. Кто-то из давних писателей, помнится, изрек: лютее всех мы ненавидим того, от кого принимаем благодеяния. В юности Митя Бурылин афоризм не воспринял, не понял, а теперь оценивал сполна. Как не оценить... Сегодня, известно от Шлегеля и Кожеловского, рабочие станут бунтовать. Известны ему закоперщики у Бакулина — Дунаев, Сарментова, еще несколько. Эти, по крайней мере, хоть понимают, чего им надобно, чего добиваются. А остальные? Помалкивали бы, не созрели еще разумом для протеста. Бунтовать — оно, господа, легче легкого, проще всего. Но смысл? Ради чего? Всеобщее равенство и братство? Не было равенства, нет и не будет вовеки. На Олимпе, среди богов, и то существовала иерархия, что ж говорить про людей. Да и как можно уравнять, поставить на одну доску, к примеру, яснополянского мужика и Льва Толстого, обозного солдата — и Суворова, надсмотрщика в ретираде — и меня, Бурылина Дмитрия Геннадьевича, получившего европейское образование? Люди никогда не будут равны друг другу по степени одаренности, образованности, по уму, телесному сложению, — значит, и потребности у них останутся разными, и правами соответственными должны быть наделены. Дунаев неглуп, этого не отнимешь. Если бы его подучить, мог бы сделаться и мастером. Или в политического деятеля вырасти. Прирожденный оратор, умеет завладеть аудиторией. Но идея, которую он исповедует, порочна в основе, приложение сил — не к той точке. Дунаев и прочие пропагандисты обвиняют нас, как они выражаются, капиталистов, в эксплуатации, чуть ли не в насилии, в грабеже... Что ж, нелепо отрицать: естественно, получаем прибыли, и немалые. Так было, так есть, так будет — испокон веку и на вечные времена. Но кто мешает этим горлопанам, любому из них, выбиваться в люди, как выбивались наши прадеды, наши деды, наши отцы — из крепостных графа Шереметева, из мелких ремесленников, из офеней, — кто вам запрещает? И уж коли на то пошло, знать бы вам, смутьяны и пропагаторы, какой я городу своему — и вам, и вам тоже! — готовлю подарок! Вот вы вопите: кровососы, насильники... А я сколько стран объездил, коллекции собрал какие — и Востока, и Египта, и Европы, и Средней Азии, чего только нет — монеты, медали, оружие, книги, картины, гравюры, бронза, мрамор, венецианское стекло. Больше половины отцовского наследства и самим нажитого состояния вложил. И покуда аз есмь, буду собирать. А решил заранее: все городу отдам, и не после смерти, не по завещанию, а как только здание для галереи построю, вот уже скоро начну зодчего подыскивать. Что вы на это скажете, господа пропагаторы?
Он зло посмотрел на блаженно почивающую супругу, принялся одеваться. Неизвестно для чего. Не спалось. И на воздух, что ли, хотелось.
Было бы странно, если б в эту ночь спал Шлегель. Он, в готовности к действию, и не ложился, не снял форменных шаровар и сапог, только вместо мундира накинул пижамную, со шнурами, венгерку. В домашнем тесном кабинетике кругом книги, и весьма недурственные. Шлегель брал то один, то другой томик, раскрывал, откладывал, вспоминал стихи или присаживался к столу, набрасывал какие-то рожицы. Рисовальщиком он был небесталанным, и рожицы обретали портретное сходство: вот Дербенев, городской голова, вот Мефодий Гарелин, вот Кожеловский. А это кто? А это Бубнов, Андрей... Андрей... Андрей Бубнов... Рука сама по себе выводила шаржированные, утрированные изображения, и рукою повелевала подспудная зрительная память. Рядом с Бубновым неожиданно возник скуластый, южного типа, волосы бобриком... Кто это? Ответить Эмиль Людвигович не мог, но ведь неспроста карикатура эта появилась. Напряг память, вспомнил-таки: однажды повстречал Бубнова с этим вот юношей, одетым как и большинство мастеровых, но явно интеллигентным и нездешним. Любопытно‑с...
Что касается Кожеловского, то коллежский асессор посадил в прихожей казака из вверенной ему сотни, наказал в случае чего поднять немедля, выпил для прочности сна здоровущий стакан смирновки и прямиком отправился в объятия Морфея.
Раклист, иначе говоря, ситцепечатник фабрики Полушина, партийный организатор первого района, где размещались наиболее крупные предприятия, Федор Кокушкин (кличка Гоголь) поднялся тоже рано. Забастовка по разработанному плану в семь — надо и отдохнуть людям, — но Федор дождаться этого времени вот никак не мог, режьте меня, четвертуйте, а не могу, братцы.
Из чайника поливала жена, а Кокушкин старательно разбирал под водяной теплой струей длинные, плохо промываемые волосы, а после расчесывал жениным гребнем и основательно завтракал — жареная картошка на бараньем сале, с лучком, а к чаю по-господски бутерброд с бужениной и варенье в тонконогой вазочке. Раклисты, как и граверы, зарабатывали недурно, хозяева их ценили. Наелся-напился, поглядел на спящих детишек — трое! — сказал жене:
— Пошел я.
— Давай уж, идиёт, — отвечала она.
Какая все-таки отличная штука майская трава, как хорошо, скинув рубахи, разувшись, лечь и глядеть ввысь, там в неспешном движении соприкасаются друг с другом толстые облака, там из серого становится голубовато-зеленым небо, там скоро из красного превратится в раскаленно-желтое солнце. И тогда заплещется в Талке дезертирка-рыба, удравшая из травленной всяческой поганью Уводи.
— Искупаться бы, — сказал Андрей, он лежал на подстеленной тужурке.
— Холодно, — ответил Михаил.
— Попробую, — сказал Андрей и засмеялся.
— Рад дурак, что на земле живет, как моя мамаша говорит, — сказал Фрунзе, они усвоили меж собой тон легких, необидных подковырок.
Плавал Андрей недолго, но вкусно, Фрунзе тоже хотелось, однако не решился.
Когда вылезал на крутоватый, желтый бережок, обтирался вместо полотенца