Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кирилл ощущал, что в нем живет та же упорная сила, сопротивляющаяся животному зову бегства, требующая, чтобы прошлое, от которого ты бежишь, с которым порываешь, тем не менее было перебрано, так сказать, упаковано для транспортировки, иначе тревога о чем-то возможно позабытом, не понятом, не проясненном не даст тронуться в путь или будет водить ведьмиными кругами; иначе ты не пройдешь, зацепишься, застрянешь.
Лине тайные уединенные занятия отца казались зловещими. В силу возраста она была больше привязана к имени, чем к немецкой фамилии, больше ощущала себя Линой, чем Каролиной Швердт. Три года войны выучили ее видеть в немцах врагов, и ее собственное немецкое происхождение, иногда вызывавшее доброжелательные, но бесцеремонные шутки медицинских сестер и денщиков, превратилось для нее в объект яростного отрицания. Ей казалось, что фамилия Швердт ничего не значит, это просто набор букв; Бальтазар для нее был кем-то неуловимым, как дух, а Железный Густав и Андреас – русскими, ибо, вопреки логике, русской считала себя она, их внучка и правнучка.
Удивительно, но, как потом вспоминала бабушка Каролина, в семье практически не говорили о немецких родственниках, о детях и внуках оставшегося в Германии среднего брата Бальтазара, Бертольда. Кажется, с ними переписывался кто-то из сестер Андреаса, даже ездил в гости. Но Андреас не был с ними близок, ограничиваясь поздравлениями и подарками. Возможно, такова была линия Железного Густава, не желавшего заполучить немецких родичей – нахлебников, но скорее Андреас продолжал нести крест отца, считавшего себя повинным в смерти младшего брата, Андреаса – Соленого Мичмана.
Но это все было до Первой Мировой войны. Война обрезала все связи, ясно расставила охотничьи флажки любви и ненависти. И теперь Лина, не вполне понимая, что там, в загадочном немецком сундуке Бальтазара, ревностно сторожила отца, следила, чтобы он не обратился подобно вервольфу, не сделался немцем от чтения немецких слов.
Арсений читал вслух тексты Бальтазара, вспоминал детство, этот же чердак, лекарские склянки, сделавшие его врачом, и пытался понять, кто на самом деле был его дед, прибывший в Россию проповедовать гомеопатию, ввергнувший потомков в промежуточный зыбкий мир на стыке стран и культур, мир, порожденный его апостольской иллюзией, – и как следует теперь поступать ему, Арсению.
А Лина слышала только чуждую речь, непривычную в устах отца, поскольку на время войны уроки немецкого прекратились. Она боялась, что, произнося вражеские слова, отец перестанет быть отцом, станет Herr Doctor, – так обратился к нему пленный немецкий улан, раненный пикой в стычке разъездов и доставленный в русский госпиталь. Лина с изумленным страхом запомнила, что отец принял это обращение как само собой разумеющееся, будто и вправду был не врач, а зловещий геррдоктор. Для Лины слово геррдоктор не обозначало «господин врач» на другом языке, а было зловещим самоназванием убийцы со скальпелем в руке, тайного союзника того спесивого улана, что, говорят, срубил троих русских кавалеристов, прежде чем был сброшен с коня пикой.
И Лина сторожила под дверью. Сама профессия отца, чужеродная латынь, абсолютная власть над больными в койках – власть решать, чью ногу сохранить, чью руку отсечь, кому можно вставать, кто должен лежать в гипсе; право назначать лекарства, белые, желтые, круглые, овальные пилюли с непонятными названиями, три раза в сутки перед едой, один раз в сутки натощак, шесть раз в сутки, запивая водой, лекарства, про которые пациент ничего не знает, чьи названия странны, состав неизвестен, действие неопределенно, – все это, взятое вместе, стало казаться ей очень подозрительным.
Когда они обедали всей семьей – отец был отцом. Но когда он уединялся наверху, Лина чувствовала, как в ней шевелятся эти подозрения, относящиеся как бы не к отцу конкретно, а к его белому – отчуждающему, остраняющему – облачению врача, под которым так легко спрятать черные помыслы.
Неизвестно, во что бы вылилась игра воображения Лины, какие еще тревожные миражи породила. Однако с оказией, запоздало, пришло послание из Владимира, где у родителей Софьи жили братья Глеб и Борис. Тяжело заболела мать Софьи. Нужно было срочно забрать детей, вывезти мать, потому что братья Софьи были на фронте, а отец, старик-священник, не мог ухаживать за женой.
В Москве, по слухам, еще продолжались схватки юнкеров и рабочих дружин. Поэтому Арсений отправился обходными дорогами, через Рязань и Муром, через болотную Мещеру, на санях. Он не любил мать Софьи, вообще владимирскую родню, но отказать не мог.
Через три недели Арсений вернулся, привез сыновей и парализованную тещу, сумел проехать через три города, где арестовывали чиновников Временного правительства, захватывали банки и почты, раздавали оружие рабочим, выпускали из тюрем крестьян, арестованных за захват помещичьей земли, и украшали красными бантами шинели солдаты из запасных полков; офицеры старались не появляться на улице в форме, а на постоялых дворах передавали известия об ограбленных и убитых путниках.
Арсений уже знал, что болезнь неизлечима, вопрос только в том, сколько она продлится. А главное – мать Софьи едва не скончалась в дороге, и увезти ее даже в Москву невозможно; еще одно путешествие она точно не перенесла бы. Так семейство оказалось запертым в усадьбе, привязанным к жизни и смерти владимирской бабушки.
Ей отдали комнату ближе к печи. Она лежала, обложенная подушками, под старинным, пышным купеческим одеялом. Тело ее казалось огромным, будто холм; даже смерть не смогла взять ее с ходу, была вынуждена преодолевать расстояния тела, пробираться внутрь, к дальним уголкам, где еще теплилась жизнь. Пред иконой Богоматери, привезенной из Владимира, все время жарко горели свечи.
Мать Софьи тронулась умом. На краю гибели, после трех лет войны и всех проповедей, всех молитв о даровании победы над германским супостатом, она полагала, что Арсений, чужак, немец, – не муж ее дочери, свадьбы не было, а внуки, жившие у нее во Владимире, – дети Софьи от подлинного ее супруга, владимирского прапорщика, погибшего еще в четырнадцатом; Арсений же имеет другое, настоящее, немецкое имя, он бес, явившийся соблазнить Софью. Лина же – служанка его, а не дочь – умеет оборачиваться черной сорокой, воровать, подсматривать и нашептывать.
Вся жизнь усадьбы теперь вращалась вокруг смертного ложа.
Когда Арсений, узнав о гибели отца, уехал, вооружившись револьвером, в Москву, старуха взмолилась, чтобы дочь привела к ней настоящего врача – ибо тот, что зовет себя Арсением, вовсе не врач, а отравитель. Дескать, она слышала от старых мудрых людей, мужей церковных, что немцы-доктора насылают на губернии черный мор, травят колодцы, портят скот, напускают ядовитых мух, и за то народ, поймав, бьет их смертным боем, тела бросает в овраг на поживу псам. Хлеб горчит, дрожжи не имеют прежней силы, соль ослабла, царя-императора опоили дурманным зельем и заставили отречься от престола – все то немцы сотворили.
И когда Арсений, похоронив Андреаса и оставив особняк на попечение слугам, вернулся – пришлось делать вид, что его нет в доме, прогнала его Софья и ждет суженого с войны. Тогда же и Лина перестала подозревать отца, закончилась ее умственная лихорадка, ибо ее, черную сороку, старуха тоже не хотела видеть, ей тоже пришлось якобы исчезнуть из дома, упорхнуть в окно. Братья были младше, они воспринимали старухины завихрения как диковинную мрачную игру. А Лина – старше их еще и на три года войны, проведенных в госпитале, среди ночного и дневного бреда раненых, – Лина очистилась, словно переболела и получила иммунитет к безумию, который спасет ее в дальнейшем.