Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваньки ловили какую-нибудь замурзанную собачонку. Привязывали к хвосту консервную пустую банку. Под улюлюканье, свист и хохот, собачонка металась в овощных рядах, тарахтела банкой, больше и больше нагнетая в себя ужас. Ударялась в улицу, а там остальные, пережидающие опасность псы, дуром кидались на неё, беспощадно рвали. И хорошо, если в сваре отрывали банку. Но Шаток однажды за городом встретил такого пса с привязанной банкой. Долго шёл за ним иртышским гольцом. Несколько раз пытался приблизиться и отцепить банку, но пёс останавливался, начинал рычать. Капая слюной, глаза наливая усталой злобой. Он вконец иссох, изнывал от жажды, хотя вода была рядом. Он не понимал этого, он сошёл с ума. Качаясь, снова тащился прочь от города, мучительно неразделимый с ним этой тарахтящей подлой банкой.
Километра через два упал. На бок. Оскалом вылезли наружу клыки. В сморщившийся, подсыхающий глаз сразу по-хозяйски уселась зелёная муха.
Витька с яростью бил и бил банку о голец. Пинал, плющил булыжником.
В ложбине долго закладывал мёртвого пса галькой.
Сидел на гольце, охватив колени, не чувствуя зноя, незряче смотрел на быструю воду…
Бывали на базаре забавы поразмашистей, помасштабней. Сорганизованные. Представленья целые, шабаши…
Раза два в неделю на базар въезжал на телеге огромный деревянный ящик-ларь. На верху его, как Емеля-дурак на печи, возлежал, подкидывался собачник. Цинкарный по прозвищу. Что на языке городской шпаны означало – Цинкующий, Ловящий. Тощий и длинный. Но гордый. По ночам промышляющий ассенизацией, днём – отловом на мыло собак.
Ставил лошадь за овощными рядами, на отшибе, на пустыре. Выдёргивал сбоку ящика длинный шест с проволочным кольцом-удавкой на конце.
И вот идёт уже вдоль овощных рядов этаким фертом, потешником: шест за спину в небо выдвинул, кемель – набекрень наладил.
А за ним нетерпеливой гурьбой уже ваньки толкаются, до дармовой потехи жадные, до подленького зрелища дюже охочие. А Подопригоров-то – во главе ваньков. И руками растопыривается, и одерживает: не напирай! Свободу действиям Цинкарного обеспечивает. Всё разом вылетело из улья старикашки: торговлю забыл, Анфимьевну с овощами бросил – и сдерживает, и снова крадётся, и ноги задирает. Охотник. Тут главное – добычу не спугни. Скрасть, значит, сумей.
А добыча – маленький лохматенький кобелёк. Вжался, бедный, в доски ларька, трясётся весь, глаза зажмуривает перед наползающим со всех сторон, окружающим его вонючным портяночным духом.
Цинкарный длинно вытягивается, подводит к кобельку петлю: прыгай! беги!.. Лохматенький ещё пуще зажмуривается, скулит. Ну! Кобелёк прыгает, чтобы убежать. Тут же взлетает в небо, захлёстнутый петлёй. Страшно кричит, бьётся. Гармошкой дёргается, плачет. Петля впилась в низ живота, в пах, режет, истязает. А Цинкарный («ну чистый кловун!») закинул шест на плечо, как флаг – и строевым! Да вдоль овощных рядов. Да мимо мамок. Да чтоб видели его, героя. Ну, потешник! Ну, забавник! Ой, животики надорвёшь!
Собачонка плачет, дёргается на шесте. Цинкарный марширует. Серьёзный. Кинул лапу в брезентухе к «козырьку» – честь мамкам отдаёт. Глаза сдвоил, заорал:
За ним ваньки сразу в строй – и в подхват, хором:
Мимо базара проходил коновозчик Медынин. Увидел отпавшего от базара Витьку Шатка, который прошёл, не поздоровавшись даже, в слезах – как в стекле… увидел орущий, марширующий к пустырю строй с болтающейся в воздухе собачонкой… тощий дикий кулак Подопригорова увидел, выстреливающий вверх… увидел падающих в овощи мамок… увидел всё, охватил сознанием – и рот раскрыл, глазам не веря: да может ли такое быть? Поперхнулся, сглотнул – и побежал.
– Да чего же вы делаете-то? А? Люди вы, аль нет? А ну, опусти немедля собаку, сволочь!
Старик стал хвататься за шест, подпрыгивать.
– Ты-ы! Партизан Алтая! С дороги! Самого вздёрнем!
Толпа – как единоутробная – шибанула старика, опрокинула. Победно лупила пыль дальше. Мимо «чистого» ряда, где, будто перед внезапным ходом антихристов, вскочили испуганно кержаки и заполоскались белыми крестами их жёны; мимо рядов с заиртышскими чалдонами, равнодушными, плюющими на всё и вся.
На отшибе, под невысоким навесом, в голых баранах и ворохах стриженой шерсти, сидели два пожилых казаха. Скренделив под себя ноги, в халатах, в малахаях, жевали табак и торговали как бы деликатно разъединённой («вот каждый барашка, вот его свой одежда!»), но по-прежнему оптово-непереносимой бараньей вонью. Увидели приближающийся дикий ход – рты разинули. Сплюнули табаки, головами укоризненно закачали. Ай! Ай! Как по команде, сдёрнули малахаи, пригнулись к земле и крючкастыми пальцами по обритым головам стукали: совсем нет бешбармак! Совсем! Казан пусто-ой!
Беспомощный Медынин всё кричал и кричал из пыли:
– Ну в чём, в чём провинилась перед вами собачонка? А? Гадьё вы кулацкое, дремучее! Чурки! Пеньки! В чём?!.
А в ящике на пустыре уже ждал, скулил, задыхался без исхода собачий стон и тоска. Толпа подкатывалась к телеге, к ларю. Угнав сверху шест, Цинкарный на ходу выдёргивал, выдирал собачонку из петли. Злобно, брезентовой лапой. На миг приоткрыл крышку ларя – швырнул лохматенького в ларь. Точно искру кинул – ларь взорвался брёхом, визгом, лаем: внутри началась безумная рвань. А снаружи, по-звериному пригибаясь, прыгала толпа. Накидывалась на ларь, рычала, лаяла. Палками тыкала в щели. Р-ры-ы! Коммунячье племя! Р-ры-ы! И больше всех Подопригоров старался. Орудовал, орудовал палкой. Оскаленный, дикий, безумный. Р-рыыых-х! Партизаны Алтая! Р-ры-ы-ы-х!
Медынин смотрел. Губы его шептали что-то. Усилием воли отринул от себя псов этих, с долгой цепи сорвавшихся. На улицу обратно заторопился, чтобы Витьку догнать, но ударился в ряды. Долго выпинывался из бабьего визга, из словно бы матерящихся мешков…
Но однажды не вышел номер у Цинкарного. Осечка случилась. Лобастый крупный пёс не испугался, не побежал от петли – он ринулся прямо на Цинкарного, сшиб с ног и начал рвать, как тряпичного.
Россыпью брызнули ваньки. Пёс бросил забавника, полетел за удирающим Подопригоровым. Настиг, смёл под овощные ряды, прямо под завизжавших мамок – и пошёл там рвать. Вышел наружу. Шёл, валко переставляя лапы, хмуро косясь на немых мамок, приподнимающихся в рядах. Медленно опускал вздыбленные пики шерсти, забывал постепенно всё. И вот уже успокоенной деловой иноходью потянул собачью свою тропу. С базара, на улицу.
И только тогда в сознание мамок проступил Подопригоров.
Как-то хромающе, боком, зажав кровенящий зад рукой, уползал он неизвестно куда. Весь в стонучих слезах, в муке. Словно жестоко обманутый в самых своих светлых побуждениях и надеждах.
А тут, как на грех, Медынин опять проходил. Осведомился: как самочувствие, герой?… Га-ад! Партизан Алтая! Антихрист краснопузый! Задавлю-у-у! – Подопригоров вытягивался, пальцы дикие растопыривал, точно хотел дотянуться до удаляющейся злорадной спины.