Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пелашиль медленно улыбнулась. Она была не особенно красива, но относилась к таким женщинам, которые, улыбаясь, совершенно преображаются, и мужчины готовы на все, чтобы снова увидеть эту их улыбку. Паскуале невольно улыбнулся ей в ответ. Она быстро обняла его, затем шагнула назад и сморщила вздернутый нос. На переносице у нее были шоколадные веснушки.
— От тебя несет рекой! И в волосах грязь. Я тебя вымою. Когда ты последний раз мылся? Боишься воды, а сам барахтался в ней. Мы в пустыне моемся песком.
— Я был в реке, так что хватит с меня. Я расскажу тебе о своих приключениях, но сначала я должен поговорить с Пьеро. Это очень важно.
— Ты слишком молод, чтобы понимать, что действительно важно. Иди к нему, если должен.
Пьеро ди Козимо принадлежал весь дом, но жил и работал он в большой, продуваемой сквозняками комнате, занимающей почти весь первый этаж. Освещенные только системой зеркал, которые отбрасывали солнечный свет во все углы, в этот утренний час предметы в комнате были всех оттенков сепии, пигмента, добываемого из мягкого тела обычной каракатицы. К одной стене были прислонены большие холсты, отвернутые лицевой стороной от света, одно полотно, стоящее на треножнике, было небрежно занавешено куском испачканной красками ткани. Вернувшись из Нового Света, Пьеро ди Козимо сделал состояние на небольших деревянных декоративных панелях, spallieri, заказах частных домов. Его сцены из жизни дикарей больших пустынь были особенно популярны в то время, когда в моде было все, хоть как-то связанное с Новым Светом. Но теперь он писал исключительно для себя и ничего не продавал.
Студия была полна не только картин, но и обломков старой мебели, столов с одной или даже несколькими сломанными и подвязанными ножками, еще было кресло со сломанной спинкой, в котором, насколько было известно Паскуале, жили мыши, шаткие стулья и cassone с треснутой передней панелью и полностью отсутствующей верхней частью. И еще части и обломки механизмов, поскольку Пьеро зачаровывали изобретения механиков и он собирал сломанные машины и пытался чинить их или же сделать из них что-нибудь новое. Здесь был механический музыкальный инструмент, все струны на его зубчатой железной раме износились или порвались, а молоточки погнулись или потерялись. Графин от запирающегося на ключ винного прибора. Длинное колониальное ружье с восьмиугольным дулом, целых два braccia длиной. Некое подобие плюшевой куклы с заводным механизмом, которая сползала со скамейки, свесив голову и вытянув ноги перед собой. Заводная предсказательная машина, пружина в ней сломалась, и застрявшая пластина вечно показывала: «Терпение есть добродетель». Машина, которая при повороте рукоятки должна была растирать и смешивать краски, — Паскуале по опыту знал, что она лишь посыпала того, кто ее запускал, облаками тонкой пыли; автоматические двузначные счеты, автоматический ткацкий станок, разобранный на части и собранный заново с идеей, что его карда сможет производить картины; часы, идущие с помощью системы зубчатых колес, выравнивающей постепенно ослабевающее сжатие пружины. Какое-то время тиканье часового механизма было самым громким звуком в комнате, но потом ручной ворон Пьеро увидел обезьяну, завозился на своем насесте, покрытом неровными царапинами, и прокричал: «Опасность!»
Пьеро спал на низкой кровати в углу комнаты за экраном, расписанным сценами из жизни счастливых островов Нового Света. Пелашиль подошла к нему и трясла его за плечо, пока он не проснулся и не попытался слабо оттолкнуть ее. Она пожала плечами и бросила на Паскуале выразительный взгляд, прежде чем уйти.
Пьеро завернулся в грязное одеяло. Его густые белые волосы торчали дыбом над морщинистым ореховым личиком, он добрую минуту скреб и приглаживал этот нимб, прежде чем встал и проковылял в дальний угол комнаты, где помочился в таз на подставке. Двигаясь так, чтобы все время быть спиной к Паскуале, Пьеро открыл окно и вылил содержимое таза в запущенный сад, где лозы вились, как хотели, по нестриженым деревьям, а травы разрослись просто чудовищно.
Паскуале спросил:
— Учитель, я обидел вас?
— Ты был плохим мальчиком, — ответил Пьеро, все еще умудряясь оставаться спиной к Паскуале, проковылял в свой угол и осторожно опустился на кровать. Он медленно потянулся и натянул до подбородка одеяло узловатыми артритными пальцами. Наконец он посмотрел на Паскуале и сказал: — Я сплю. Ты мне снишься. — И с этими словами его голова упала на засаленную тряпку, которую он использовал в качестве подушки, и он глубоко и отрывисто задышал открытым ртом.
— Вы снова употребляли эту гадость, — высказал предположение Паскуале, но ответа не последовало. Он прибавил: — Вы должны есть. Одних снов недостаточно.
На печке стояла кастрюля сваренных вкрутую яиц, Пьеро из экономии варил их большими партиями заодно с клеем, но, когда Паскуале разбил одно, оно тошнотворно завоняло, и он увидел, что его белок отливает патиной.
— Пелашиль может вам готовить, — произнес Паскуале неуверенно, поскольку обычно при этих словах Пьеро начинал спорить об угнетении, на что Паскуале говорил, что Пьеро не привез бы ее с собой из Нового Света, если бы не желал ее угнетать, а Пьеро отвечал, что в этом-то и суть, изобретая доказательства, одно другого фантастичнее, что рабство есть свобода, а свобода — рабство. Но в этот раз Пьеро твердо вознамерился поспать или, по крайней мере, сделал вид. Паскуале сел на сломанный стул и некоторое время смотрел на старика. Наверное, Пьеро не до конца проснулся, когда Пелашиль трясла его за плечо, и теперь он действительно спал, храпя разинутым ртом и демонстрируя торчащие из мягких десен почерневшие гнилые зубы.
Пелашиль приложила палец к губам и повела Паскуале в буфетную, где пылала жаром пузатая печка и одеяла, сшитые из ярких квадратов, прикрывали осыпающуюся штукатурку на стенах, так что здесь было словно в шатре какой-нибудь далекой марокканской земли, где солнце в полдень так раскаляется, что пески пустыни превращаются в стекло.
Почти засыпая от усталости, позабывший, для чего он сюда пришел, Паскуале позволил Пелашиль раздеть себя. Его одежда заскорузла от грязи. Женщина обтерла его тело влажной тряпкой, потом сунула ему в руки миску похлебки. В нее был накрошен поджаренный хрустящий хлеб, так что он мог есть без ложки. Он спросил, где обезьяна, Пелашиль пожала плечами и указала на сад, куда выпустила макаку. Паскуале попытался встать, чтобы посмотреть, что там делает Фердинанд, она усадила его обратно и со странной, обращенной внутрь себя улыбкой опустила голову, проведя по его груди жесткими черными волосами, затем опустилась ниже, и все его мужское естество вздрогнуло от этого щекочущего прикосновения, он застонал и притянул ее к себе.
Когда Паскуале проснулся, серебристое небо за окном потемнело, словно полоску сиреневой ткани развесили на ветках нестриженых деревьев сада Пьеро. Пелашиль было лень одеваться, она просто набросила на смуглое тело белое в горошек платье. Паскуале посмотрел на нее, чуть живой от усталости и страсти, и спросил, куда она собирается.
— На работу, — ответила Пелашиль. — Он ничего не зарабатывает, приходится мне.
— Заставь его продать какую-нибудь картину, — посоветовал Паскуале. Он поднялся и ударил по воздуху кулаками. Он был таким теплым, что воспринимался как что-то прочное. — Если он продаст хоть одну, при его образе жизни ему хватит до конца его дней.