Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Концепция самокритики разрабатывалась на всех этажах партийной иерархии, поскольку толкование этого термина оставалось не совсем ясным. На бюро Сибирского крайкома партии первый секретарь Роберт Янович Кисис рассуждал вслух:
Что означает самокритика руководящих партийных органов? Она означает, во-первых, борьбу за правильную, генеральную линию партии, борьбу со всякими искривлениями, всякими уклонами и шатаниями в партийном руководстве, и во-вторых, она означает жестокую борьбу против всякого политиканства, против всяких склок. Ибо поставить партийный аппарат под удар действительно массовой самокритики означает вычистить из него склочников и политиканов и всех тех, кто будет хвастаться, превращать партаппарат в орудие скрытничанья и «ликвидирования».
Кисис выражал уверенность, что «самокритика учит и научит руководителей партийных комитетов и вообще партийных работников умению подчинить свои личные симпатии и антипатии, личные настроения интересам партийной организации, интересам дела». Воодушевленный такими словами, Томский окружком 4 октября 1929 года дал сигнал к тому, «чтобы все силы были подняты на борьбу с явлениями оппортунизма и примиренчества, разгильдяйством, рвачеством, чтобы с помощью самокритики выяснить все болячки, какие есть в отдельных частях организации». Присоединилась и пресса. Статья в «Красном знамени» от 18 октября 1929 года «Смело развернуть самокритику» рассказывала читателю, за что Томская организация боролась на этом важном фронте. Пленум первого районного комитета партии отметил, что самокритика как «средство привлечения масс для борьбы с оппортунистическими шатаниями, и левым фразерством, замкнутостью, бюрократизмом руководства, косностью, рутиной в работе <…> находится [у нас] лишь в зачаточном состоянии». Указывались ошибки районного комитета, «который не взял на себя инициативу в развертывании самокритики, широкой мобилизации для борьбы с недостатками, вскрытыми в отдельных ячейках»[346].
И, наконец, поздней осенью 1929 года разговоры о целесообразности «самокритики» дошли до партячейки института. «Надо подвергнуть нашу работу решительной самокритике, – вещал Брусникин. – Зажим самокритики, боязнь ее развертывания ослабляют нас в борьбе с классовым врагом». Жалуясь на «слабую активность по вопросам политической жизни», анонимный «Томич» комментировал в газете: «Совершенно верно поступило общевузовское бюро <…>, призывая к большей партийной чуткости и настороженности, к беспощадной самокритике нашей работы». «Грубый окрик» в отношении критикующих студентов – «отправим в лечебницу», «критикуют, потому что рожа не понравилась», «молодая спесь», «не грамотный – не лезь» и т. д. – квалифицировался как попытка отвлечь самокритику от «конкретных носителей зла», сделать самокритику в институте «беспредметной и недейственной»[347].
Работу институтской ячейки нужно было перестраивать. Яковлев заметил: «Все частные согласованности не теперешнего момента, а прошлого. Все решения Сиб[ирского] краевого комитета для нас обязательны, но не все мы их признаем». Здесь чувствуется подпольная работа деятелей из партбюро – защититься, «сорвать решения Сибкрайкома». «Подготовка к чистке идет весьма слабо». В силу неизвестных нам обстоятельств Кликунов вошел в конфликт с заменившим его секретарем ячейки. После одного из партийных собраний он позволил себе ехидную ремарку: «Сибкрайком заменил самокритику снизу самокритикой сверху». Принимая бой, партбюро требовало конструктивного подхода. Там была обозначена «группа лиц», в основном выходцев из оппозиции, но не только, которая стала «играть нехорошую роль. Они не хотят исправлять работу, а только критикуют, и это разлагает нашу ячейку». Член бюро Д. В. Логинов отметил, что «среди старых партийных работников ослабло желание к партработе», упомянув в связи с этим и Кликунова[348].
Самокритика была направлена против молчания и пассивности. Партийные секретари проводили специальные исследования о поведении рядовых партийцев на собраниях. Оказалось, что обычно выступало меньше 10% от общего количества собравшихся. «У нас находятся коммунисты, которые стоят от <…> борьбы в стороне, наблюдают за ходом ее, – утверждал Брусникин. – Эти люди оправдываются так: „Молчим, потому что боимся говорить. Еще припишут уклон“. Такое примиренчество может только расшатать партию»[349]. Подборского спросили: «Чем объяснить, что по принципиальным вопросам не высказывался?» – «Просто неспособностью говорить на народе», – последовал ответ[350].
Кутузов не мог воспользоваться такой же отговоркой, но и он оправдывался: «По вопросу Троцкого, если я не выступал, то это не значит, что я не согласен с линией партии. Я тогда видел такое подозрительное отношение, и мое бы выступление могли толковать иначе»[351]. «После отказа от оппозиционных взглядов в [его] выступлениях небольшие шероховатости», – говорил Верховский о Николаеве, отмечая у того какую-то «боязнь» высказываться. Николаев разъяснял: «Происходит это от того, что о каждом моем выступлении могли подумать как о фарисействе, и я все время боялся, боялся, что такая тактика будет неискренней». В докладе о правом уклоне «я мало уделил внимания о левых загибах, все из той же боязни, как бы не показаться неискренним»[352].
От коммуниста требовалось «активное участие в проведении партийных директив по всем политическим вопросам. Стоять в стороне и наблюдать может только партийный обыватель, случайно попавший в партию»[353]. Выбирая правильный ракурс, коммунист должен был во всем видеть исторически прогрессивную составляющую. Марксистский аналитический инструментарий, с одной стороны, обеспечивал свою достоверность через связь с настоящим, а с другой – помогал прозревать будущее. Коммунистическая расшифровка мира отрицала идеалистический отрыв от действительности, ввиду чего дискурс первой пятилетки постоянно риторически раздваивался, отсылая одновременно и к идейной конструкции, и к буквальной репрезентации. Принципиальная двойственность отличала концепцию воздействия речи на аудиторию. На полюсах этой концепции находилось желание услышать о реальной, настоящей жизни и погружение слушателя в виртуальный мир будущего. Если в первом случае выступающий ограничивался воздействием на сознание аудитории фактами, тем самым убеждая ее в правоте сталинской идеи, то во втором случае пропаганда выводила слушателя за пределы его еще несовершенной субъективности. Язык партийца предвосхищал будущее, а не описывал несовершенное настоящее. Обращение же к обстоятельствам считалось проявлением нэповской ментальности. Всматриваясь в то, что будет, а не в то, что есть, Резенов, например, не видел ничего необыкновенного в газетной статье Брусникина «Нужно организовать общественное мнение»[354]. В духе волюнтаризма первой пятилетки правильное слово, словно призыв, мобилизовывало, провоцировало действие.
Конечно, сама по себе «самокритика» была общим местом. Все зависело от конкретного содержания, которым она наполнялась. Восстановленные оппозиционеры мягко напоминали, что, хотя «во время оппозиции <…> мы могли высказываться по всем вопросам, самокритики тогда в полном смысле слова не было в ячейке»[355]. Теперь можно было пускаться во все тяжкие. Если партбюро понимало под самокритикой критику «буржуазного» руководства университета и старой профессуры, то Кутузов и его единомышленники видели в