Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горбыш решил, что сдох. Оказавшаяся ледяной вода плеснулась в его душу, просочилась в сердце, он сжался объемом вдвое, и пузырь автоматическим пожарным насосом выбросил излишек, туша горящие от холода ноги вохра. Он поскользнулся и начал падать.
Видать, через час, а так через пять минут его, закутанное в белое привидение, вновь усадили на черную кожу плаща.
– Ну, выпей, – попросила Фирка, глядя на него питоном и пододвинув рюмку, блюдо и грудь.
– Не хочу, – тихо сознался вохр, дрожа отдельными частями, ухом и левой ступней, как выброшенная кошке плотва.
– Тогда еще раз! – заорали бабы и потащили спотыкающегося бойца ополаскивать остатки сознания. – Крестись! – крикнули, и вохр автоматически шевельнул щепоткой, сосульками пальцев.
– Хочешь? – глубоко глядя прямо в глаза, после второго душа спросила Горбыша Фирка и поднесла к его губам водку. Солдат чуть отхлебнул, поводив, как младенец у соска, губами, и отвернулся от лафита, в изнеможении глядя на окно какого-то этажа, будто ожидая появления там жужжащего ангела с винтом в жопе.
– Ладно, бабоньки, кормите, – сладко молвил подсохший слесарь, жуя колбаску с бородинским и водя желваками, как фрезерный станок. – Человек, видать, всеж-ки был хороший.
Тогда вдруг оголтелая Фирка, бросив косой взгляд на товарку, подсела к Горбышу вплотную, взяла его за уши и впилась горячими губами в леденцы его губ, высасывая их, словно вампир.
– Для тепла, – прошептала.
– Не души, – попросил Горбыш. – Люди смотрют. А то и хоронить некому. Так-то теплее, – проворчал, когда Фирка разжала клещи своего прокатного стана. – Дайте, что ль, хлебну. Эксприментаторы.
И выпил из ловких рук журналистской оторвы. А потом стал засовывать и вяло уминать во рту пальцем колбаску.
– Ну и наука у вас, не всякий сдюжит, – похвалил себя, поводя бровями, чуть оживая и кося то на килечку, то на Фиркину грудь, не зная, что выбрать поперву, и проверяя пальцами целость волшебного плаща под стремительно высыхающим задом. – В первый раз встречаюсь с наукой, а она вон какая.
Через час вохр спокойно и прочно сидел на стуле, прикрывшись кожаным любимым изделием, потому что серьезному человеку днем в простыне делать нечего, проводя время с дамами, жевал, неспешно икая, сырок и равнодушно глядел на плещущуюся у лафитного дна влагу. Он вел неспешный, представительный рассказ о том о сем, как всякий знающий человек, – как осадил одного зарвавшегося на трассе начальничка из огромного кабриолета, о вертепе «Воньзавода» и как наградил достойной шишкой склоненного дурака Моргатого. Женщины слушали его, раскрыв аппетитные рты, как будто он диктор победы или вернулся досрочно из космоса, а Фирка пару раз поправила ему мягкими пальцами отдушину у ворота и глядела, будто она кошка с огромными черными немигающими зенками глядит на толстого лохматого мыша. «Ну погоди, – добро улыбнулся вохр, – попадешь ко мне в баню на дом, неделю во льду пролежишь». Слесарь слегка спал, склонив голову на исправную батарею, и Горбышу стало вдруг хорошо, как не было хорошо уж давно. Бабы взялись обсуждать планы спасения какой-то попавшей девки, и, слушая вполуха, Горбыш и вправду решил – до чего же этот денек взошел не зря-на. Несмотря-на…
* * *
Это был почти рай. За глубоким, перекатывающим свет полем, раскрашенным стараниями теплой сезанновой палитры пятнами угасающих диких трав – буроватых, нежно-лазоревых, серебристо-серых, за ним плотным многослойным венком на горизонте был водружен дальний лес; среди неразличимых с приподнятого берега чащоб орешников, ольхи и еловых кустистых подростов вылезали сиреневые грибы осиновых семейств, вымахивали, сдерживая напор соседей могучими боковыми руками-ветвями, искореженные плотными соками коряги дубов и вылетали к свету родившиеся бороздить океаны розовые лучины сосен, зеленовато-красную шапку которых, как фонари, зажигало собирающееся убраться солнце.
Река внизу, мелкая, но широкая, лениво перекатывала плоскую воду через песчаную косу и шевелящиеся бороды и обмелевшее богатство усов подводного царька водорослей, маялась в белых капканах редких кочующих омутков, и лишь изредка налезавший издали ветер, посланник вечерней зори, кружил водяные плеши, рисовал на глянце реки тонкой акварелью неведомые следы неизвестных речных жильцов. Сбоку, разбегаясь от речного берега и временами неспешно припадая к неширокой, уходящей от воды балке, рассыпалась темными скирдами домиков деревенька Ничаево. Сидоров мысленным тонким серпом вырезал ее ареал из балки и отправил временно вверх, за контуры доступного зрению, как бы освобождая природу от цепи убогих, наляпанных людьми строений, но краше от этого местность не стала: люди тонко стучащим сердцем выбрали для своих нор эту пологую яму, разметили и залепили ее сумбурными и случайными шалашами срубов, будками сараев и игрушечными туесками колодцев.
Алексей оглянулся. Екатерина Петровна и местный человек-отшельник Епитимий по-прежнему маячили возле полуостова церкви и, стоя почти по-солдатски смирно, беседовали. Сидоров уселся на вершине ската на мягкую бледную траву за вьющейся по верху тропкой и вперился в чуть приплясывающие воды. Было почти пять вечера, боковое солнце грело щеку и висок, под ногами ветвились и шуршали камешками и песком отцветшие кустики полевой земляники.
В дороге, в начале пути, может, оттого что не слишком уверенно вела машину, Екатерина нервничала, привязывалась по пустякам, вредничала и пыталась сочинить какие-нибудь пакостные издевки. Да и сам Сидоров с утра взялся бегать по городу и искать дочь, расстроился, нарушил все планы и обещания, а на пару часов и вовсе сунул в карман выключенный мобильник. И когда все-таки он оказался, нервный и издергавший сам себя, рядом с водителем, то с четверть часа угрюмо молчал и слушал такое же упрямое беззвучие. И тут водительница, дергая руль в пробках на выезде, привязалась:
– Ну-ка говорите, как надо писать статьи? Чтобы «понятно» или «интересно»? – А вам с собой интересно? Или уже догадались, что за птица… – Зачем писать, если никто не читает. Все зарабатывают. Буквы барабанить – анахронизм. Мазохизм, остракизм и схима, вбитая в голову и упрямые плечи. – Вдалбливаете в башки отпечатки научных бредней, то есть сначала ученые молодцы превращают божий мир в трехмерную для детского убогого рукоделия модель, а потом подобные вам раскатывают в газетах плоскую фотку этих ученых шалостей и неточно притянутых к предполагаемым кривым замеров. – А вдруг кто начитается вашего киселя и сдвинется слабым разумом, заболеет недержанием клятв и тасканием крестов истин. Что ответите на суде чести? – А если прочтет мальчик и заплачет? От захватывающих юный взгляд горизонтов, от яда надежд. Вы же мечтаете, чтобы над опусами рыдали и орошали бредни росой влаги. Вам подавай экстаз. Может, втемяшилось, что одна слеза ребенка не стоит и буквы с вашими завлекательно-образовательными потугами? Мальчик заплачет, потом зарыдает, уткнется мамаше в плечо и дельно скажет: «Этот зовет меня туда, где сам ничего не понимает. Заманивает в лес узнавания, в страшную тайгу тайн с подлеском спутавшихся истин. В криво скроенную избушку научной полулжи, прыгающую на козьих ножках полупознания». – Вы вампир, высасывающий из растущих людей соки простоты и силы. Путаник и оборзеватель ведьмы-природы.