Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, и жив, — обронил комиссар, глядя на почти засыпавшего Бокия. «Точно пахарь после страдного дня», — с нежностью подумал о лейтенанте. — Самолет послан, отдохнешь?
— Не-а, ждать буду. — И жестко потер припухшие веки.
Аса — обер-фельдфебеля Мюллера — взяли живым уже далеко от самолета — он убегал на лыжах. В кабине машины летчики с удивлением обнаружили мешок барахла — женские платки, крестики, иконки… В штабе он сперва наглухо молчал. И лишь когда комиссар назвал его по фамилии, которую перед этим прочел на лямке парашюта, сухое ястребиное лицо фашиста дрогнуло и слеза поползла по костистой щеке.
— Мне оставят жизнь? — спросил он вызывающе зло, и это как-то не вязалось с его горестно сморщенной физиономией.
— У нас пленных не расстреливают, — проворчал комиссар. — Вас допросят в другом месте. Мне лично одно любопытно: зачем возите с собой тряпки, которым грош…
Он не успел договорить, Мюллер, замахав руками, захлебываясь дикой смесью русского с немецким, понес что-то путанное, из чего комиссар только и понял, что обер-фельдфебель не вор, он «почти офицер», а мешок ему якобы сунули товарищи на случай вынужденной посадки — откупиться от туземцев. Он так и сказал — туземцев.
«И этот пигмей, — подумал комиссар, с каким-то странным облегчением и брезгливостью глядя на перепуганного аса, искренне верившего в то, что можно смягчить крестьян награбленным у них же тряпьем и отштампованными в Берлине иконками, — этот дикарь в нашивках и такие, как он, пришли покорить Россию?! Закрыть от людей солнце, небо? В этом небе ему уже дали урок, шуту гороховому. И уж он, комиссар Проняков, постарается, уж он костьми ляжет, чтобы их били покрепче, как бил в сорок первом Сафонов…»
СВЕТЛАЯ ПАМЯТЬ
Есть люди, чей авторитет признается сразу и безошибочно. Секрета в этом нет: просто в тяжелую для всех минуту они оказываются на своем месте и взваливают на себя весь груз ответственности. Таким был Михаил Васильевич Еремин, прозванный в батальоне чекистом, хотя пробыл он в чекистской должности всего ничего: после танкового училища был взят в дипкурьеры, а в конце июня, когда над сонной Москвой снова загрохотали немецкие бомбы, молча оделся и пошел в отдел кадров с рапортом — отправить его на фронт.
— Прошу визу…
И кадровик, обычно в таких случаях отвечавший резко: надо будет — сами вызовем, взглянул на неприметного с виду голубоглазого парня с насмешливо-твердым очертанием рта и снял трубку внутреннего телефона. Чувствительная мембрана рассыпала рокочущий бас начальника: «Вы так докладываете, как будто согласны с лейтенантом!» Кадровик снова взглянул на Еремина и тихо добавил: «Он же танкист». Потом, отключившись, закрыл папку, сказал с каким-то даже удивлением, точно и не он звонил:
— Товарищ начальник согласен.
— Естественно, — усмехнулся Еремин, — на то он и товарищ.
— Но велел погодить, нет еще никаких указаний.
— Судя по всему, долго годить не придется.
Лишь к осени его направили в действующие войска. Коротко попрощавшись с женой — не выносил женских слез: «Ладно, мать, живы будем, не помрем», чмокнул малышей — сына и дочурку, помчался за город, где стояла танковая часть. В прокуренном спортзале школы его встретил людской гомон, взвинченные смешки призывников запаса, напряженно толпившихся в ожидании какого-то командира. А тот все не шел, задерживался. Еремин присел на нары, аккуратно поправив свисавшее одеяло. Он единственный был в форме, почти все остальные кто в чем, запыленные с дороги, в сапогах с присохшей грязью. Прошел час, другой. Сосед напротив, фатоватого вида старшина, с пистолетом, планшеточкой, с обожженной шеей в распахе линялой гимнастерки, подмигнул Еремину:
— Ты-то куда приторопил, служба безопасности?
— Куда все, — негромко отрезал Еремин, — хотя… за всех не ручаюсь, — Его начинало злить это долгое сидение в неведении, махорочный дым, которого он терпеть не мог, нервные шуточки со всех сторон, застревавшие в ушах.
— Не ручаешься, значит, ох ты, какой подозрительный, — хмыкнул старшина. — Учти, тут тебе не кабинет, герой.
— Встать! — неожиданно для себя гаркнул Еремин и сам первый вскочил, руки по швам, а следом за ним и другие, решив, очевидно, что пришло начальство. — Застегните ворот, какой пример подаете! — И заметив, как пошло пятнами чужое обожженное лицо, ощутив на себе десятки глаз, спокойно произнес: — Товарищи, как я понимаю, нам с часу на час — в бой. Бани я тут что-то не приметил. Но в углу зала два умывальника и довоенные обмылки. Прошу привести себя в порядок, чтобы на построении быть в достойном виде. Все слышали?
— Все, — нестройно раздалось в ответ.
— Вам советую особенно, — обронил он сжимавшему кулаки старшине.
— Да ты что, кого учишь?
— Где горел? — тихо спросил Еремин.
— Ну под Брестом, — растерянно пробормотал тот.
— Тем более. Застегни ворот. И подай пример. Команду же знаешь: «Делай как я!» Или ты привык соляркой умываться? — И первым, под одобряющий смех и реплики собравшихся, двинулся к умывальнику.
Но тут уже всерьез прозвучало: «Встать, смирно», — и все обернулись к дверям, где, должно быть, давно уже стоял, наблюдая, худощавый командир с тремя шпалами в петлице, жестом отменивший команду.
— Все верно, лейтенант, — сказал он, улыбнувшись, Еремину. — Но баня будет, а сейчас, как приведут себя в порядок, построй всех у крыльца для зачтения приказа.
Это был командир полка Вовченко, который много лет спустя подарит Еремину Юрию, инженеру оборонной промышленности, свою книгу о танкистах с трогательной и суровой надписью:
«Сыну моего фронтового друга, павшего смертью героя в великой битве под Сталинградом. Светлая память и горечь утраты всегда в нашем сердце».
А пока зачитали приказ. Михаилу Еремину сразу дали танковую роту. Так началась его служба. Рейды по тылам врага, беспрерывные бои под Москвой, сжимаемой в кольцо фашистскими войсками. Рота — пятнадцать танков, командир, как всегда, в головном, с ним экипаж четыре человека, а бывало, и не больше двух — война людей не жалела. Орудийным взял к себе шумливого знакомца старшину Новикова, который оказался храбрым бойцом, хотя и с прежней тягой к щегольству: командирская фуражечка вместо шлема, планшетка через плечо. Механиком был Силин — бессменный водитель, как он сам себя называл: пуля его не брала. Заряжающим — Завгородний, вчерашний колхозник. Еремин в шутку всех звал пахарями, хотя первые двое — заводские парни.
— Все равно — все пашем. Не попашешь — не поешь. На нашем счету уже девяносто машин — на хлеб заработали.
Они действительно работали на совесть. Войдут в азарт — море по колено, а так — чересчур даже спокойные, степенные и все примерно одного возраста — до двадцати двух, не больше. Но и учил