Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ прокуратора Иудеи, осудившего на казнь ни в чем не повинного мудреца Га-Ноцри, не дает покоя не только Ивану Бездомному, но и безымянному мастеру, написавшему о нем роман, в котором известные библейские события преподносятся как страшный сон Понтия Пилата. Вообще в романе мастера (гл. 25, 26) мотив сна является одним из самых главных, он представлен всеми своими семантическими вариантами и разновидностями, включая «состояние “бессонницы” как некий минус-прием» [237, 105]. «Лежащий на ложе в грозовом полумраке прокуратор» с «воспаленными последними бессонницами и вином глазами» [46, V, 291], переживая величайшую несправедливость – смерть Иешуа, не может заснуть: его мучит совесть. Пролитая по его вине кровь вопиет, таинственно пресуществившись в вино: у ног игемона «простиралась неубранная красная, как бы кровавая, лужа», в которой утонули «две белые розы» [46, V, 291], символизировавшие самого Пилата и его арестанта Га-Ноцри.
Состояние прокуратора, давно лишившегося сна (в ненавистном ему Ершалаиме во дворце Ирода Великого он «не может ночевать» [46, V, 295]), грозит разразиться сильнейшим нервным срывом, который Понтий Пилат сдерживает только одним волевым усилием. Однако ему не удается полностью контролировать свое сознание, постепенно погружающееся в полудрему. «Бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал плащ», Пилат испытал чувство страха: ему «померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле» [46, V, 300]. Этот «сон наяву» напоминает бред Ивана Карамазова в романе Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы», где мучимый нравственными терзаниями герой, устремляя взор «на стоявший у противоположной стены диван», видит «какой-то предмет» [79, 646] – материализовавшегося черта, который на самом деле есть всего лишь его «галлюцинация» («я твой кошмар и больше ничего» [79, 651]).
«Галлюцинация» Понтия Пилата – кажущееся ему явственным присутствие на балконе дворца казненного Га-Ноцри, тень которого почти физически ощущал игемон. Он, «допустив малодушие – пошевелив плащ», «оставил его» и «начал бессмысленно глядеть в мозаику пола, как будто пытаясь прочесть в ней какие-то письмена» [46, V, 300]. Но вовсе не во внешнем, зримом пространстве ищет прокуратор таинственные «письмена», а извлекает их из собственного сознания, проецируя на мозаичный пол. Эти «письмена» и есть те самые мысли, которые он «не договорил с осужденным, а может быть», «не дослушал» [46, V, 37]. Они-то и не дают ему покоя, тревожат его больную голову, мешают заснуть. Вначале «сон не пожелал прийти» к Пилату, однако «примерно в полночь сон наконец сжалился над игемоном» [46, V, 309], и «письмена» трансформировались в причудливое сновидение.
«Долгое время считалось, что сны являются результатом внешнего воздействия на личность» [121, 18]. Таким «внешним воздействием» на Понтия Пилата явилась казнь Иешуа, которую не хватило смелости предотвратить прокуратору, хотя это было в его власти, ему помешало лишь формальное следование римскому закону, а главное – «трусость» – «несомненно, один из самых страшных пороков» [46, V, 310]. И потому в сознании прокуратора возникает «замещение» реально-свершившегося события идеально-должным, которое в силу обстоятельств не удалось претворить в жизнь. Сновидения, «выполняя защитную функцию психики», обеспечивают «осуществление» мучающего человека желания [172, 157].
Понтию Пилату приснилось, будто «сегодняшняя казнь оказалась чистейшим недоразумением», а «философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые, шел рядом, следовательно, он был жив» [46, V, 309–310]. В форме несобственно-прямой речи прокуратора, убеждавшего самого себя в том, что «казни не было! Не было!» [46, V, 310], М. А. Булгаков выразил парадоксальную идею («бывшее становится небывшим»), философски обоснованную Л. И. Шестовым в книге «Афины и Иерусалим»: «Истине “Сократа отравили” положен срок и, рано или поздно, мы отвоюем себе право утверждать, что никто и никогда Сократа не отравлял, что эта истина, как и все истины, находится во власти высшего существа, которое, в ответ на наши взывания, может ее отменить» [247, 40].
«Высшее существо», Иешуа Га-Ноцри, предстает перед Пилатом во сне в ореоле лунного света. Он зовет прокуратора к себе в вечность, чтобы продолжить начатый на земле «сложный и важный» спор, который кажется «особенно интересен и нескончаем» [46, V, 309]. «Мы теперь будем всегда вместе, – говорил ему во сне оборванный философ-бродяга <…> – Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня – сейчас же помянут и тебя!» [46, V, 310]. Это вечное единство и вечная борьба земного и небесного, головного и сердечного начал, воплощением которых в романе явились Пилат и Иешуа («причем ни один из них не мог победить другого» [46, V, 309]), станет для христианского сознания одним из Символов Веры, в котором «истинность исторического события страданий Христовых» будет подкрепляться указанием на прокураторство Понтийского Пилата [91, 517].
В булгаковском произведении игемон – трагический герой: за совершенное преступление он смиренно несет наказание («около двух тысяч лет сидит» прикованный к тяжелому каменному креслу «и спит, но когда приходит полная луна <…> его терзает бессонница» [46, V, 369]), раскаивается за свое малодушие (признается, что трусость – «это самый страшный порок!», который обязательно нужно искупить, и для того готов «пойти на все» [46, V, 310]). Но самое главное – Понтий Пилат просит прощение у Того, кто есть Высшая Справедливость и Милосердие: «Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета <…>. И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне» [46, V, 310]. Он оказался прощен и свободен – от бремени греха и для восхождения по лунному лучу света в обитель Духа («Свободен! Свободен! Он ждет тебя!» – завершил «одною фразой» свой роман мастер [46, V, 370]).
«Светящаяся дорога», по которой Пилат «пошел… вверх, прямо к луне» [46, V, 309], символизирует Путь к Истине. Исследователями замечено, что «сцена лунного сна – теологический ключ» [102, 121] ко всей ершалаимской хронике, в ней художественно запечатлен писателем «выход во внеисторическую реальность» [254, 166], которая онирична по своей природе. Сон иррационален и многомерен в отличие от суровой действительности, прямолинейно-плоской и рационально-детерминированной. Пробуждение ото сна, как ни парадоксально, – это погружение в «плотные» слои не проницаемого для Истины обыденного мира. Неудивительно, что, проснувшись, игемон испытал чувство «ужаса»: «голубая дорога перед прокуратором провалилась», «он открыл глаза, и первое, что вспомнил, это что казнь была» [46, V, 310]. Тогда в изнуренном нравственными терзаниями