Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я могу точно сказать, когда мы приехали и когда уехали. Но все остальное время было наполнено нарастающим безумием.
Конни довольно долго сидел молча, вздыхая и сглатывая, словно стараясь найти слова для того, чтобы описать это безумие. Я ни на секунду не сомневался, что эти воспоминания для него мучительны.
— Коммуникация, — произнес он, наконец. — Все безумие родом оттуда: коммуникация прерывается, но тебе кажется, что вы понимаете друг друга без слов, что ты понимаешь самого себя.
Они старались как можно меньше говорить — вероятно, из-за дочери, чтобы не беспокоить ее.
— Мы так глубоко чувствовали друг друга, что, казалось, могли читать мысли. Мне казалось, что я понимаю каждый ее взгляд. Наверное, вначале так оно и было.
Тишина в доме становилась все более ощутима и требовательна, она не допускала нарушений и отступлений.
— Мы будто старались угождать ей, попав в зависимость, ведь тишина поселилась в доме раньше нас и должна была остаться после нашего отъезда. Она существовала, как отдельный человек. Нас было не трое, а на одного больше.
Багаж так и остался в машине. Конни перегнал автомобиль, спрятав его в зарослях диких роз, под свисающими ветвями.
— За четыре месяца растительность поглотила его, машина покрылась лишайником, листвой и водорослями. Аккумулятор безнадежно сел, шины спустили весь воздух. — Конни посмотрел на меня с таким видом, будто речь шла о непостижимой загадке. — Вот как было дело. — Но эта загадка не шла ни в какое сравнение с тем, что произошло с мужчиной и женщиной в этом доме.
Конни так и говорил: «этот мужчина, эта женщина».
Так Конни описывал то лето, сцену за сценой, картину за картиной. Мужчина босиком спускался к ручью по свежепротоптанной тропинке. Цапля стояла там каждый день, на одном и том же камне. По утрам и вечерам она спускалась к устью ручья, но в дневное время могла часами неподвижно стоять выше по течению. Неподалеку рос густой кустарник, который Конни проредил в середине, соорудив нечто вроде будки с полузаросшим окном. Здесь его не было видно, но сам он мог без труда наблюдать за оврагом, по дну которого протекал ручей, и за цаплей. Вскоре Конни понял, что цапля знает об этом. Иногда она смотрела прямо в полузаросшее оконце кустарника и встречалась взглядом с Конни, а он порой разговаривал с птицей «вот как сейчас с тобой. Это меня и спасло, сохранило рассудок — хотя бы отчасти».
Женщина печет хлеб на кухне. Ребенок лежит на полу, на расстеленной овечьей шкуре, и смотрит вверх, пытаясь поймать взглядом муху, а когда та улетает прочь, ищет новый предмет для наблюдений — может быть, новое насекомое, паука, ползущего по стене, с которой давно осыпалась побелка, образовав причудливый узор. Запустив руки в деревянную кадку, начищенную крупной солью, женщина молча, усердно месит тесто, словно только этим и занималась всю жизнь. Вдруг замирает, заметив длинную, от порога до подола ее платья тень мужчины, остановившегося в дверях. Женщина косится через плечо, но не оборачивается. По шагам, по дыханию мужчины она слышит, что это он и никто иной. Женщина продолжает месить тесто тяжелыми, ритмичными движениями, мужчина молча приближается к ребенку, ловит его взгляд, приподнимает подбородок пальцем, снова поднимается и подходит к женщине, стоящей у кухонного стола. Он поднимает юбку, и она расставляет ноги, чтобы ему было удобнее, откидывает голову, трется щекой о его щеку, закрывает глаза, тяжело и часто дышит с легкой улыбкой — торжествующей или дразнящей, чтобы показать Тишине, что она снова привлекла к себе мужчину, в очередной раз.
Вскоре после этого мужчина широко расставляет ноги, стоя на пригорке, хватает обеими руками колун, и тот описывает в воздухе дугу, достигает высшей точки, набирает силу в падении и обрушивает ее на кусок дерева, врезаясь между волокон и встречая сопротивление старой дубовой колоды в то самое мгновение, когда полено распадается на две половины.
— До этого я ни разу не держал в руках топор, — сказал Конни. — Но там я часами колол дрова, заготавливая их на зиму, которая меня совершенно не касалась.
Сожительство обрело новый звук — шорох прикосновения грубой мозолистой ладони к женской коже. Женщина лежала рядом, держала его руку и проводила пальцем по тем местам, где лопались пузырьки мозолей, кровоточа, засыхая и превращаясь в окаменелости, словно закалка начиналась там, в середине ладони.
— Я не узнавал собственных рук. Я видел, как они тянутся к ее груди — словно чужие. Что это означает? Что они могли совершать действия, за которые мне не придется отвечать? Не знаю.
Так же привычно эти руки управлялись с косой, висевшей в сарае: старой, с деревянной рукояткой и ржавым резцом, лезвие которого, впрочем, слабо блестело еще не окислившейся сталью. В хозяйстве нашелся точильный камень, и мужчина вскоре принялся натачивать косу плавными движениями вдоль лезвия, пока оно не обрело рабочую форму. Луг перед домом представлял собой пологий склон: шестая доля туннланда, поросшая свежей, податливой травой высотой в локоть. Мужчина взмахивает косой в паре дюймов от земли в спокойном пульсирующем ритме. Выкосив траву, он берет грабли с изогнутой деревянной рукояткой и можжевеловыми зубцами и сгребает траву в две кучи, которые после превращает в простой стог. Зачем — этого он не знает. Из травы, которая скоро станет сеном, он выбирает луговые цветы. Колокольчики, купырь, лядвенец, пару поздних фиалок, прятавшихся в тени за сараем. Он собирает названия, вынимает их из-под земли, из погребенных, засыпанных прахом крестьянских ртов, их древних впадин и изгибов, где некогда крепились ткани, мускулы, жилы и вены, наполненные жизнью и силой, приводящие в движение язык, — и язык воспроизводил радостные звуки, названия, возникающие теперь в сознании мужчины при виде скромных растений, которые были едва заметны на лугу, но теперь, собранные в букет, обрели новое значение. И как просьбу о прощении, уступку или просто благодарность за их существование он еле слышно повторяет имена, касаясь цветов рукой — той самой, которую тут же протягивает к жене, сидящей у стола в избе и пришивающей тесемку к младенческому чепчику. Она откладывает иглу и нитку, улыбается ему, утыкается носом в букет и, уловив все запахи, тоже скороговоркой вспоминает названия: лапчатка гусиная, донник, герань, солнцецвет, росянка, иван-чай — а цветы тем временем оказываются на столе, в коричневом глиняном горшке.
Они стоят плечом к плечу в дверях, глядя на свежескошенный луг и думая об одном: где начать возделывать землю, где почва впитает больше влаги и получит больше солнечных лучей, где лучше начать посадки, в каком направлении выгоднее расположить грядки. Оба видят одно и тоже, и все последующие дни вскапывают землю, делают грядки, удобряют их водорослями, принесенными с берега, жжеными и хрусткими, а потом сажают луковицы и клубни, проводят борозды для семян.
В теплых сумерках они сидят на крыльце, довольные, и расчесывают укусы огородных блошек на руках и ногах, и этот зуд не дает им сомкнуть глаз всю ночь, но по-новому — словно они поймали само время, словно копая, сея и сажая, они приманивали будущее, словно каждое семя было наживкой, а мешок с рассадой — свернутой сетью, раскинув которую по земле, можно поймать, пленить, связать время.