Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вряд ли. Я вообще не помню, о чем думал тогда. Разве что молил богов, чтобы мучения наконец прекратились.
Мой личный врач, знавший толк в ранах, ничего не мог поделать с этой болезнью. Я бы, наверное, так и помер (а слухи о том, что я умер, уже ползли по Новому Карфагену, и, как я потом узнал, распространились по всей провинции и даже вскоре достигли Рима). Спас меня какой-то местный лекарь, которого отыскал Диодокл, — неразговорчивый старик принес травяную смесь — совершенно мерзкую на вкус, от которой сводило скулы, она липла к зубам и к небу. Но выпив полстакана этой жуткой дряни, я обнаружил, что рвота утихла. Я смог пить воду с вином и даже есть жидкую кашу, вскоре лихорадка спала, я пошел на поправку.
Но пока я болел, ложные слухи о моей смерти наделали бед: восстали испанские племена, вообразив, что власти Рима пришел конец, но, что хуже всего, отважились на бунт мои же солдаты: наши войска, поставленные мною близ реки Сукрон, подняли мятеж. Бунтовщики изгнали военных трибунов из лагеря и сделали командирами простых солдат. Главным поводом для бунта стала задержка жалованья, и тут был мой просчет — квестор должен был позаботиться о том, чтобы все получали деньги вовремя. Но болезнь и желание поскорее захватить Гадес, где все еще держались карфагеняне, заставили меня забыть о такой важной вещи, как выплата жалованья.
Так что, едва оправившись от болезни, я должен был немедленно заняться мятежами.
Если честно, я знал, как поступить с испанскими изменниками, но что делать с римскими солдатами в случае бунта, представлял смутно. Суровые римские военачальники, не задумываясь, устраивали децимацию. Гамилькар Барка, отец Ганнибала, приказал затоптать слонами поднявших бунт наемников после предыдущей войны[77].
Мой первый шаг был самым простым — я отправил семерых военных трибунов к бунтовщикам, приказав внимательно выслушать солдат и заверить жалобщиков, что теперь их непременно услышат, а для этого надобно записывать все претензии. Все обоснованные требования, что будут записаны, исполнят. При этом слух о моей смерти не опровергался, а, напротив, как бы подтверждался среди затеявших бунт. Имена зачинщиков в разговорах звучали не однажды. Да те особо и не скрывались, уверенные, что отныне они вроде новых господ в завоеванной стране. Так что вызнать, кто главный заводила, не составило труда. Трибуны обещали выплатить солдатам все задолженности, но казна вся в Новом Карфагене, говорили они, так что бунтовщикам придется явиться туда за деньгами.
Тем временем объявили, что Силан, замещавший меня во время болезни, которому войско должно было подчиняться в случае моей смерти, выступает в поход против испанских бунтовщиков. На самом деле армия только сделала вид, что уходит из Нового Карфагена, и поджидала бунтовщиков. Центурии с Сукрона явились за деньгами — и не только за деньгами. Они рассчитывали легко захватить Новый Карфаген в отсутствие остального войска. Военные трибуны, которые так ловко завели знакомство с главарями бунта, пригласили тех ночевать у них в домах, и постарались вечером напоить мятежников до бесчувствия. Так что все бунтари (а таковых насчитали тридцать пять человек) были схвачены без боя и без крови. Поутру Силан, дойдя до ворот, тут же повернул свои когорты назад. Когда бунтовщики собрались на площади, их окружили войска Силана. Стоявшие со мной в Новом Карфагене когорты были мне преданы, и я бы мог отдать любой приказ: перебить бунтовщиков, устроить децимацию… Мои солдаты всё бы выполнили. Но нужна ли мне была кровь этих глупых солдат? Быть может, тот перемазанный кровью кубок у стен Илитургиса припомнился мне в тот час? И я решил, что не буду карать за мятеж обильной кровью, но оторву зачинщиков от толпы, и только заводилы заплатят за предательство.
Я вышел к ним, облаченный как проконсул, и вид мой, пускай и не слишком цветущий, но, несомненно, уже здоровый, поверг несчастных в смятение. Бузотеры стояли в окружении преданных мне солдат, не зная, что делать, то ли попытаться силой прорываться из города, то ли покориться и ждать решения своей участи. Я обратился к ним с речью и в первой фразе объявил, что не хочу их смерти. Потом сказал, что мог бы устроить бунтовщикам децимацию, как того требовали наши обычаи. О, я бы мог проявить свирепость! Но я не жаждал римской крови.
— Могу ли я назвать соотечественниками вас, тех, кто восстал против своего отечества? — спросил я ошеломленных слушателей.
Когда я закончил свою речь, верные войска ударили мечами о щиты. Глашатай зачитал имена бунтовщиков, обреченных мною на смерть. Их вывели обнаженными и связанными в середину собрания и тут же казнили. Никто не возвысил голос в их защиту. Зато уцелевшие получили прощение, заново принесли присягу, квестор сполна отсчитал им положенное жалованье. Тридцать пять человек умерщвлённых, тогда как при децимации я бы казнил восемь сотен. Мог ли я обойтись вовсе без крови? Полагаю, что нет — за все прежние годы не случалось подобного бунта среди солдат. Все знали, что воюют за отчество, за очаги и алтари. Даже рабы Гракха не бунтовали, а просто разбрелись, лишившись опеки патрона. В Италии мы чувствовали, как Антей, силу своей земли. Здесь же был чужой мир, незнакомые люди, незнакомый язык, здесь легко было позабыть, зачем каждый из них рискует жизнью и проливает кровь.
Я перечитал свои недавние записи и подумал, что читателю, возможно, предстанет Сципион как ловкий хитрец, умеющий стращать, запугивать, уклоняться от ударов, утаивать, интриговать и тем самым достигать успеха. Думайте что хотите. Но быть может, мы называем хитростью умение рассчитывать чужие шаги и предугадывать будущие удары. Нет особой доблести в том, чтобы яростно молотить кулаками.
* * *
Наверное, я слишком полагался на свое великодушие, задаривая местных царьков и вождей, возвращая им заложников, требуя в ответ только клятв и не распределяя по их городкам гарнизонов и не беря новых заложников. Мне хотелось действовать иначе, нежели пунийцы. Мне мечталось, что местные народы станут нашими подлинными союзниками, а не склонят шеи по принуждению. Разумеется, они оставались лишь хитрыми варварами, которые видели в снисхождении слабость, а в великодушии глупость. Но что еще я мог предложить в условиях войны? У меня не было достаточно войск, чтобы поставить гарнизон в каждом значительном городе на этой земле. Брать в заложники детей и женщин? Но зачем? Если племена восстанут, что мне тогда предстоит — резать этих несчастных за измену мужчин или проявить слабость и не карать? Мне казалось, что великодушие должно куда сильнее привязать их к Риму, нежели угрозы, однако я ошибался. Едва их ушей достигли известия о моей болезни, а потом — о мнимой смерти, как Андобала и Мандоний, те, на кого я возлагал более всего надежд, кому вернул заложников и кому слал щедрые подарки, взбунтовались и первым делом стали грабить племена, что еще сохраняли верность Риму. Так что у меня не было особой возможности отдыхать и набираться сил в Новом Карфагене, и я двинул свою армию на варваров.
Расправиться с ними оказалось трудно, но не слишком. Они заняли неплохую позицию на холме, по всем меркам очень удобную, откуда выкурить их не представлялось никакой возможности. Я, в свою очередь, тоже разбил лагерь на холме, но по другую строну долины, и стал осматриваться. Узкая эта долина показалась мне отличной ловушкой для врагов — надо было только измыслить, как их туда заманить. И я не придумал ничего лучше, чем устроить приманку для варваров, как для диких зверей, приказав выгнать в долину часть нашего скота, что мы гнали за армией, чтобы в дороге резать и тем питаться. Перед таким искушением варвары устоять не смогли. Они кинулись за добычей и тут же были перебиты. Поражение оказалось не только чувствительным, но и унизительным. Иберы не смогли стерпеть столь досадную оплеуху и назавтра же вышли на битву там, где мне было нужно — я зажал их теснине и здесь почти всех перебил, спаслись только те, что остались стоять на холме вместе с вождями.