Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Юрочка, трусики переодел? – спрашивает бабушка, и я вдруг злюсь на трусики, от которых делается стыдно, хочется пнуть землю, я понимаю, что где-то лучше, чем здесь, а бабушка неожиданно кажется мне толстой, глупой.
– Да переодел я, – говорю я раздражённо, но тут же замечаю, что бабушка сидит так беззащитно, с мокрыми прядями волос, поглаживает колено, и я пугаюсь своего раздражения и притворно радуюсь, пытаясь спрятать резкий голос: – Какой чистый ковёр!
– Хорошо – повесим на стену чистенький, свеженький, – наслаждается бабушка.
Ковёр сохнет, потихоньку поднимает ворс, кажется, что он простил нас. Переодевшись, я сажусь рядом с бабушкой, мы смотрим на противоположный берег: там лежат люди, рука устала читать и заснула, по воде ленится французская песня, из которой я узнаю только слово ностальжи. Мы предчувствуем отца, и как будто из нашего предчувствия появляется гудение, постепенно крепнет, расталкивает чаек, музыку, наконец превращается в откровенный грохот, и тут выезжает в облаке пыли, зелёный, гордый, с коляской – мотоцикл.
– Давай собираться, – говорит бабушка, и мы, пока отец огибает запруду, складываем покрывало, термос. Бабушка берёт в рот оставшуюся сушку, сосёт её (грызть нельзя, жалко протез) и поэтому говорит с отцом с помехой: кеёночку вяла под коёр.
– Клеёночку она взяла, – дразнится отец.
Мне нравится быть одному в коляске. Подо мной, как ответное письмо, сложен обновлённый ковёр. Отец садится, за ним залезает бабушка, мотоцикл передаёт, как она плюхнулась. И мы трогаемся. Я понимаю, что мы будем проезжать красную машину, и жду, чтобы не пропустить. Мы подпрыгиваем на неровной дороге, давим придорожную траву, объезжая яму, шумим, вот красная машина. Я тут же вижу их на покрывале: книга оставлена открытой, две девушки лежат на животе, позвоночник, ключицы, две половинки лица, а он – на спине, лицо закрыто от солнца разочаровывающей кепкой, я хватаю глазами что успеваю – скрещённые в лодыжках ноги, колени, ловкие плавки, впадина живота под вздёрнутыми (руки под головой) рёбрами. Поворот насильственно оборвал мой взгляд, но я обернулся (со стороны кажется: на воду) и, напрягая шею, быстро спустился от бейсболки до ног, не заметив ничего конкретного, но как будто выровнял статуэтку на полке, и мотоцикл уехал от запруды.
Мы быстро пересекли поле, показалась разрушенная церковь, и Игорь появился на секунду, напряжённое лицо, выскочило бабушкино слово трусики, но не случайно, а намекая, и пока намёк не успел проступить, я постарался побыстрее затолкнуть его назад. Автобусная остановка, палисадники с флоксами, хаотичные курицы, собака, наверное, спит. Село заканчивается, начинается линия посаженных вдоль дороги тополей, за которыми висит вечереющее красное солнце. Я прикрыл глаза, всплеск воды, трусики, нет, я мечтаю о магнитофоне. За веками щекотно мелькают тени деревьев, солнце мягко шутит, и кажется, что там, снаружи, складывается какой-то узор.
– Давай его прямо на балкон на перила, он за ночь и за завтра точно высохнет, – просит бабушка особым дружелюбным голосом, пока отец поднимается перед ней по лестнице с потяжелевшим от воды ковром.
– А если дождь? – укоряет отец за непредусмотрительность.
– Да не обещали дождя.
– Не обещали ей.
– Да и небо ясное.
– Ой ладно, небо.
Отец вешает ковёр на перила балкона, цветок в центре делится пополам, и тому, кто идёт по улице Михалькова, видна половина нашего ковра.
– Какое дело сделали! – торжествует бабушка.
– Дело сделали, – ворчит отец и уходит ставить мотоцикл в гараж.
Мы с бабушкой моемся после запруды, надеваем чистые халаты: бабушка – коричневый, с розовыми завязками на рукавах, на которые никогда не хватает аккуратности, и они всегда болтаются, а я – шелковистый синий, бывший бабушкин рабочий, выпрошенный мною на после мытья, потому что я видел такое в сериале. Мы выходим на балкон, тёплый вечер, прогретый дом, бабушка гладит ковёр рукой, чистый, приятный, не то что было. Солнце лежит за полем и оттуда розовеет. Бабушка довольна, ловко упросила отца.
А утром сквозь сон и бормотание радио я слышу:
– Бляяяядь!
Я тут же просыпаюсь, бабушка врывается с балкона, в стёклах двери трясётся отражение улицы.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Ковёр ёбнулся.
Я в трусах бегу на балкон и смотрю: ковёр с выгнувшимся узором валяется под нашим балконом – в садике Дмитрия Алексеевича с первого этажа.
– Прямо на кабачки! – кричу я, торжествуя.
– На кабачки? – спрашивает бабушка радостно, ей вдруг передаётся моё торжество. – Ну пиздец! Пойдём скорее. – Бабушка надевает платье и уже смеётся. Я натягиваю штаны и тоже начинаю хохотать.
– Постирали, – смеётся бабушка, повязывая косынку.
– С мылом, – ловлю я бабушкин смех.
В подъезде мы хохочем так, что кажется, будто мучают какое-то животное – оно пытается вздохнуть и сипит.
Нам нужно обогнуть дом и подойти к нашему балкону между клумб и огородов, которыми занимаются жители первых этажей.
– Дмитрию Алексеевичу скажем?
– Ты что, они с Лидией плешь проедят мне. Только если заметит.
Я смеюсь ещё громче, а бабушка останавливается даже, чтобы отдышаться от смеха.
– Пойдём быстрее, пока во дворе никого.
Во дворе никого, мы весело торопимся. С другой стороны дома мы крадёмся. Сперва нас скрывают высокие мальвы, которые торчат под окнами Валентины из библиотеки, потом мы кажемся гигантами перед бархатцами Татьяны с первого этажа второго подъезда, потом подозревает нас в воровстве морковка Лены, выпирающая из земли крупными яркими попами, и мы думаем, что так вот и решат, что мы идём воровать морковь, а лук какой-то неудачный. И наконец огород Дмитрия Алексеевича. Слава богу, у них балкон застеклённый, шепчет бабушка, я смеюсь, она шикает на меня, а у самой от смеха слёзы, и мы отодвигаем флоксы Дмитрия Алексеевича и сразу видим масштабы: пышные листья кабачков примяты нашим ковром, из-под края торчит не успевший убежать цветок. Бабушка шепчет пиздец и хватает ковёр, тянет на себя, я обхожу кабачки, поднимаю другой край, и мы с бабушкой выносим ковёр с огорода. Я оглядываюсь на разорённую грядку: листья примяты, цветы поломаны, один цветок – с ребёнком кабачка, совсем преступление, бабушка тоже заметила и даже морщится. Мы отходим от окон Дмитрия Алексеевича и пытаемся свернуть ковёр в трубу, чтобы нести вдвоём, шерстью внутрь. Не видели нас? шепчу я. Не знаю, боится бабушка. Мы берём ковёр под мышку, бабушка идёт впереди, энергично хромая. Мы поворачиваем во двор, и как назло у второго подъезда сидит ведьма Настя, а дальше, у песочницы, Галина Андреевна с Верой – все внимательно смотрят на нас.
– Твою мать, – тихо говорит бабушка, – повылазили черти.
Мы пытаемся пройти буднично, но, конечно, Настя удивляется: