Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гораздо более целенаправленное и обширное, не только художническое, но историческое исследование крушения России предпринял Солженицын в «Красном колесе». И, по моему впечатлению, его исследование кончается тем же диагнозом. У «старой правды» не нашлось даровитого защитника: если такие оказывались (Столыпин в первую очередь, фронтовые генералы), окружающая посредственность топила их с поразительной бездумной жестокостью, она топила не только людей с даром справедливости и заботы, но всякое даровитое решение. В отличие от Набокова и Пастернака, у которых мы видим более всего душевно-умственную сторону посредственности, Солженицын сосредоточен на посредственности нравственной, на убожестве сердца — и у «бунтарей» (именно так выглядит убийца Столыпина), и у приверженцев режима (военачальники, двор). Жорж Нива назвал это «крушением классической добродетели». И здесь мы еще раз видим, что классическая добродетель и посредственность несовместимы. Человек добродетели — не «маленький человек». Самый разговор о добродетели становится невозможным, если постулируется отчуждение от истины, источника человеческой интуиции добродетели, практической ориентации в добре и зле. «Маленький человек» — враг истины: она страшна для него своей огромностью и открытостью. Тем более праведник (в любом, самом униженном положении) — не «маленький человек». Матрена отстоит от Акакия Акакиевича «яко востоцы от запад». «Маленький человек» еле держится на поверхности жизни и тем вызывает у нас острую жалость: но праведник жалости не вызывает: он на своем месте держит мир.
Господство именно этого характера, «маленького человека», а вовсе не какого-то Прометея из пропагандистского мифа и составляло основу того старого тоталитаризма, в котором мы жили и из которого до конца не вышли. В брежневские времена Иван Жданов как-то заметил: «Вот, в русской литературе жалели маленького человека, а теперь нами этот маленький человек и правит». Я с ним согласна, потому что то, что было тогда, никак не было правлением какого-то безумного романтика, кристально чистого кровопийцы и так далее. Ничего подобного: это был человек, который угнетает других, потому что он сам бесконечно угнетен. Он угнетен страхом — это человек запуганный. И чем более устрашающие формы принимает его торжество, тем очевиднее, что вся эта сила происходит из того, что он страшно боится; все, что он делает, — это превентивная агрессия. Как сказал известный немецкий писатель о фашизме: «В их силе нет блеска». В посредственности блеска не бывает. Она и не понимает блеска. Великое для нее — это просто очень, очень большое и устрашающее.
Я хотела бы уточнить одну вещь: что я, собственно, имею в виду, говоря о посредственности, о том, что называли «маленьким» или «простым» человеком, чтобы избежать легко предсказуемых обвинений в элитаризме, высокомерии и т. п. Посредственностью, которая составляет социальную опасность, я отнюдь не называю человека, у которого нет каких-то специальных дарований, — совершенно не это. Я называю так человека паники, панического человека; человека, у которого господствующим отношением к жизни является страх и желание построить защитные крепости на каждом месте.
Русское слово «посредственный» по своей морфологии позволяет понять его по-разному: посредственный как нечто посредине, ни то ни се — или иначе: как человека, которому необходима опосредованность, который воспринимает все только через готовые, опосредованные формы: он не может перенести прямого неопосредованного, непосредственного отношения с миром. Вот такого человека и стали прославлять, называя его золотой серединой, которая спасет нас от опасных крайностей. Мне крайне обидно за Аристотеля, который в своей «золотой середине» никак не предполагал посредственности, он бы никогда не связал ее с таким благородным металлом. Аристотелевская «середина» — очень радикальная вещь: она заключается в равном отстранении от двух противоположных пороков, но в этой сложной пропорции всегда есть блеск и мужество. Впрочем, не один Аристотель пострадал и обтрепался, попав в развязный журналистский дискурс.
Так вот, какую же опасность представляет собой человек, который не может открытым образом встретить реальность? По-моему, очень простую, и долго говорить об этом излишне.
Во-первых, это человек бесконечно манипулируемый, тогда как того, кто не так боится, труднее принудить к чему угодно.
Во-вторых, он постоянно настаивает на все большей и большей герметизации мира, замкнутости от всего иного, поскольку во всем другом есть риск. Я с большой радостью прочла в одном из посланий Иоанна Павла II ответ на следующий вопрос: «Кто же виноват в расколе христианских церквей?» Папа отвечает: «Посредственность». Посредственность внутри каждого из расколотых движения. Именно посредственности нужны расколы, потому что посредственность, как я говорила, — это желание обойтись без малейшей гибкости, без всякой открытости, держась за раз и навсегда принятые обобщения, которые заменяют личный опыт, заменяют то, с чего я начинала, — старую правду.
Представим себе цивилизацию, которая достигла полного торжества посредственности: она, несомненно, открывает двери крайнему риску, фанатизму, потому что фанатизм — это другой способ переживания той же самой неуверенности и того же самого страха. Это мы и видим в последние годы: столкновение мира без идеологии, без способности сопротивляться злу (поскольку нет худа без добра), без способности жертвовать (поскольку последняя ценность этого мира — продолжение существования почти любой ценой) — и людей, которые очень твердо знают, что всегда и на всяком месте нужно делать, и не задумавшись пожертвуют ради этого и другими, и собой.
Работа горя
О живых и непогребенных[133]
Я думаю, что настоящее осмысление того, что произошло в Советском Союзе, только начинается. Глубокий анализ другого тоталитаризма, германского (как, например, у Ханны Арендт), может нам помочь. Но все же здесь мы встречаемся с другим опытом зла, с другим проектом изменения человеческой природы. Может быть, этот опыт сложнее и непрозрачнее. Коммунистическая доктрина в ее школьном изложении — то, чем меньше всего стоило бы здесь заниматься. Практика власти и практическая жизнь человека имела с этой доктриной мало общего. Витторио Страда определил советскую систему как «политическую религию». Разобраться в «догматике» этой «религии» еще предстоит. Быть может, ее основной догмат состоял в