Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одно из самых любопытных явлений современности — это богатство выбора. Двадцать лет назад был только один вид ржаного виски — дешевый «Кэнэдиан клаб», который пил мой отец. Теперь мы знаем, наверно, сортов двадцать. Та же история с шотландским виски — раньше это всегда был «J&B», да и с вином — красное или белое «Галло». У нас не просто общество потребления. У нас общество безумного потребления.
— Но во всем этом есть свои преимущества. Например, хороший кофе можно найти практически везде…
— Даже в Льюистоне?
— Несчастный Льюистон… объект насмешек всего Мэна. Но, думаю, приличный капучино можно найти и в Льюистоне.
— А приличный «Манхэттен» с ржаным виски?
— Возможно, придется поискать. Пожалуй, брошу свою рентгенологию и открою коктейль-бар в Льюистоне.
— А если разоритесь, имейте в виду, я знаю хорошего адвоката, специализирующегося на делах о банкротстве.
— Что вы так боязливы, маловерные?
— Евангелие от Матфея. Глава восемь, стих двадцать шесть.
— Потрясающе, — произнесла я.
— Это тоже заслуга отца. Он был пресвитерианцем до мозга костей. С шотландско-ирландскими корнями: самая суровая кельтская смесь. Совсем не умел радоваться жизни. Во взглядах на человечество был схож с Гоббсом.
— Держу пари, в этом баре впервые прозвучало имя Томаса Гоббса.
— Не говоря уже о цитате из Евангелия от Матфея.
— Ну, все бывает в первый раз.
— И благодаря моему дорогому папаше, заставлявшему меня посещать воскресную школу на протяжении пятнадцати лет, голова моя просто кишит фразами из Писания.
— А Книгу Мормона вы тоже помните наизусть?
— Нет, это немного за пределами сферы моих знаний.
Я невольно рассмеялась, подумав про себя, что Ричард в своей тактичной, спокойной манере только что сумел развеять печаль, что накатила на меня в такси. Причем ничего особенного он не делал — просто был умным, веселым, интересным собеседником, поделился со мной не самыми приятными воспоминаниями об отце.
— Простите, что тогда распустила нюни, — извинилась я.
— Вот этого никогда не стыдитесь. Никогда.
— Но мне стыдно. Потому что меня воспитывали мать, которая слезы приравнивала к самым гнусным человеческим порокам, и отец, который почти всю свою жизнь старался избегать открытого проявления каких-либо чувств. И чтобы плакать при ком-то… такое я редко допускала. До недавнего времени.
— И что же изменилось в недавнее время?
— Хороший вопрос, — ответила я.
Нам принесли напитки.
— Надеюсь, вам понравится, — сказал официант, ставя перед нами два коктейля.
— Давайте выпьем за… сложный мягкий вкус? — предложил Ричард, поднимая свой бокал.
— Может быть, лучше за нас? — в свою очередь предложила я, тоже приподняв свой бокал.
Ричард улыбнулся, чокнулся со мной.
— А что, хороший тост, — отозвался он. — За нас.
— За нас.
Я попробовала «Манхэттен».
— На мой вкус, — заметила я, — это густая либидонозная плавность.
— Или возлиятельная элоквенция.
— Или пьянящее словоблудие.
— Или… нет, мне вас не переплюнуть, — сдался Ричард.
— Вы себя недооцениваете.
— Вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня… нет, не знала. И вы восхитительны. Вы это знали?
— До сегодня…
Я поднесла свой бокал к его бокалу:
— За нас.
— За нас.
— Да, — призналась я, — в последнее время у меня часто глаза на мокром месте. Иногда мне кажется, это связано с тем, что в прошлом году я переступила порог сорокалетия. А может, еще и из-за мужа. И из-за детей и всего того, что валится на них постоянно. Может, еще и потому, что с некоторых пор я стала пропускать через себя беды своих пациентов, чего раньше не допускала. И это особенно меня расстраивает: утрата профессиональной отстраненности.
— Но это наверняка вызвано вашими семейными неурядицами.
— Когда у Бена случился нервный срыв…
Следующие полчаса я, по настоянию Ричарда, более подробно рассказывала ему обо всем, что произошло с Беном, и о том, как его депрессия лишь увеличила пропасть, лежащую между ним и отцом, и как он постепенно приходил в себя, обретая некое состояние стабильности.
Наши бокалы опустели. Мое красноречие тоже иссякло.
— Я слишком много болтаю, — сказала я.
— Вовсе нет.
— Совсем вас заболтала.
— Я слушал вас с интересом. Ну и после того, что я поведал вам сегодня про Билли…
— Обычно мне неловко говорить о себе.
— Но вы же рассказываете про свою жизнь. А мне хочется знать о вас все.
— А можно ли вообще знать все о другом человеке?
— Все? То есть целиком, в совокупности, полностью?
— Или, говоря проще, все, вплоть до цвета носков, всю подноготную…
— Нет, все до мельчайших подробностей знать нельзя… — сказал Ричард, жестом попросив официанта принести нам еще по коктейлю. — Но если вас влечет к кому-то, естественно, вы хотите узнать о…
— Об Эрике, — неожиданно для самой себя произнесла я. И с удивлением осознала, что до сегодняшнего дня, когда я впервые за долгие годы упомянула его имя, слово «Эрик» было вымарано из моего лексикона. Кроме Люси, которой эту свою историю я рассказала вскоре после нашего с ней знакомства, никто не знал о его существовании. Никто, кроме Дэна и моих родителей. Но мама с папой никогда не заговаривали об Эрике — понимали, что для меня это больная тема, которую не стоит затрагивать и тем более обсуждать. И Дэн тоже обходил ее молчанием — по вполне очевидным причинам. Даже Люси, один раз услышав мой рассказ, больше никогда к нему не возвращалась. Понимала, что это закрытая зона. Запретная тема.
Но теперь…
— Эрик. Лахтманн, — начала я. — Выходец из Нью-Йорка. С Лонг-Айленда. Немецко-еврейских кровей. Дед его работал ювелиром на Манхэттене, отец был аудитором, мать — типичной неудовлетворенной жизнью домохозяйкой. Оба его старших брата стали бизнесменами. В пятнадцать лет Эрик решил, что станет Великим Американским Писателем, и в старших классах средней школы свое время посвящал не столько учебе, сколько занятиям искусством. Как следствие, по окончании школы, когда встал вопрос о поступлении в вуз, перспективы у него были не самые блестящие. Его соглашались принять два-три приличных государственных университета в Нью-Йорке. Он был внесен в «лист ожидания» в Висконсине. Но — как он позже признался мне — ему больше импонировала «глушь Мэна». Если я правильно помню, он сказал, что его решение отчасти было вызвано тем, что в выпускном классе средней школы он начитался ранних произведений Хемингуэя, в которых действие разворачивается на севере Мичигана, в результате чего у него сложились романтические представления о том, что проживание в захолустье — непременный элемент постижения писательского ремесла. Конечно, он также планировал жить в Париже, совершить путешествие в Патагонию, опубликовать свой первый роман к тому времени, когда ему исполнится двадцать пять, жениться на мне и всюду возить меня с собой. В этом был весь Эрик. Громкие слова. Грандиозные планы. Умная голова. Пожалуй, более интеллектуального человека я не встречала. Однако за всеми его пафосными речами всегда крылся материальный интерес. Уже в восемнадцать лет он знал, откуда текут деньги. И к тому времени, когда я познакомилась с ним, он жил уже как писатель. В Университете штата Мэн он был заметной фигурой. Вы, наверно, помните, насколько консервативным, чисто мэнским был наш вуз; контингент учащихся — в основном провинциалы, ребята с периферии. Студентов из других штатов по пальцам можно перечесть. А тут Эрик, этакий «придворный манхэттенец», как он сам себя величал, разгуливает по кампусу в черном тренче, щеголяет в черной шляпе, постоянно дымит вонючими французскими сигаретами. Он нашел в Ороно место, где можно было покупать «житан» — эти сигареты он обожал — и ежедневный номер «Нью-Йорк таймс», и это в то время, когда эта газета считалась в Мэне чем-то вроде дара небесного. И он всегда говорил о книгах, о книгах, о книгах. И о зарубежном кинематографе. Уже в первые полгода учебы в Ороно он возглавил университетское кинообщество и планировал устроить ретроспективный показ фильмов Ингмара Бергмана. А кроме этого, стал еще редактором литературной рубрики «Пера». В редакции журнала я с ним и познакомилась. Я убедила редколлегию журнала взять меня редактором, хотя я готовилась к поступлению в медицинский институт и литературная работа, казалось бы, не должна была меня привлекать. Вы сами учились в Ороно и наверняка хорошо помните, что в студенческой среде существовал небольшой кружок представителей богемы, которые, как и Эрик, попали в Университет штата Мэн потому, что не слишком блестяще учились в школе, но вели себя так, будто все они студенты Колумбийского университета эпохи Гинзберга и Керуака.