Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прямо с поезда я попал на литературный бал, каким можно было назвать книжную торговлю на Тверском бульваре, — над входом в него со Страстной площади, на фоне прекрасной перспективы, тогда возвышался Пушкин, хорошо освещенный солнцем в лицо, а не со спины, как теперь. На всем бульваре царила удивительная атмосфера живого приобщения людей к книге. За один день я увидел многих известных писателей, выступавших в необычной роли за книжными прилавками, своими руками перебрал много книг и стал владельцем почти всех новинок советской литературы. Казалось бы, что тут особенного? Ну, бродил по бульвару в толпе книголюбов, глазел на отдельных писателей, ловил каждое их слово, сказанное своим почитателям, ловил в толпе какие-то случайные фразы об отдельных книгах… Что тут важного? Пожалуй, я и не отвечу на этот вопрос, но хорошо помню — это был очень большой, очень радостный день в моей жизни, наполнивший меня точно каким-то особым светом. И те раздумья, какие не покидали меня всю дорогу до Москвы, охватили меня тогда с новой силой.
Съезд открылся в один из первых дней июня 1929 года.
Для крестьянских писателей в то время действительно существовала крайняя необходимость обсудить многие проблемы, касающиеся изображения в литературе советской деревни.
Заканчивалась первая половина года, названного позднее годом великого перелома. Немногим более месяца назад, на XVI партийной конференции, вновь стоял вопрос о путях перестройки сельского хозяйства. Еще раз были сурово осуждены идеологи и защитники кулачества, проповедники мирного врастания в социализм этого паразитического класса. Началась чистка партии от чуждых, разложившихся элементов и всякой нечисти, противящейся ее генеральной линии.
Крестьянские писатели не стояли в стороне от тех событий, какие прокатывались по всей стране и сотрясали деревню. Ее судьба была их судьбой. Но совершенно очевидно было, что литература отстает от жизни. Для того, чтобы она сделала рывок вперед, требовалось поднять писателей на творческий подвиг и вооружить их ясным пониманием своего долга.
В первый же день работы съезда на нем, по поручению ЦК партии, с большим докладом «Крестьянская литература и генеральная линия партии» выступил А. В. Луначарский. Он очень вдохновенно говорил о задачах, которые стоят перед страной и перед литературой о деревне, о той колоссальной роли, которую ей предстоит играть в освещении сложных процессов, происходящих в деревенской действительности.
После этого нельзя было ограничиваться только теоретической дискуссией о том, что такое «крестьянская литература», какая велась прежде, а пора вести чисто профессиональный разговор о том, как ее делать, чтобы зажечь в душах людей порыв в светлое будущее. Такой разговор начался прежде всего в докладах П. Замойского, И. Батрака, А. Богданова и А. Ревякина. В них отмечался творческий рост организации за последние годы, назывались лучшие книги крестьянских писателей, получивших широкое признание читателей: «Лапти» П. Замойского, «Двор» А. Караваевой, «Девки» Н. Кочина, «Пятая любовь» И. Карпова, «Бабьи тропы» Ф. Березовского, «Ледолом» К. Горбунова, «Большая Каменка» А. Дорогойченко, «Капкан» Е. Пермитина, «Горькая линия» И. Шухова и многие другие. Все выступавшие затем писатели так же горячо говорили о расширении и углублении литературной практики, повышении мастерства, необходимости создавать произведения, достойные советской деревни, вступившей на новый социалистический путь развития, мечтающей о более счастливой судьбе.
В этом весьма плодотворном профессиональном разговоре неожиданно для всех нас принял участие и великий русский писатель Алексей Максимович Горький, только что приехавший из Италии.
Хорошо помню тот вечер, когда в «Вечерней Москве» появился репортаж о его приезде. Во всех номерах Центрального дома крестьянина, в которых проживали делегаты съезда, оживленно толковали о том, надолго ли Горький вновь появился в Москве. Мы не осмеливались мечтать о встрече с великим писателем: все понимали, что ему сейчас, после долгой-то дороги, не до встреч. Мы были довольны одним тем, что он вновь вернулся на родину; все расценивали это возвращение Горького как несомненное проявление его живейшего интереса к жизни родной страны, начавшей грандиозное переустройство. И одно это заставило нас опять и опять думать о своем месте во всенародном движении того времени. Таким образом Горький, еще не появившись перед нами, еще со стороны, но уже вмешался в наш разговор о задачах литературы.
Каково же было наше удивление, когда мы узнали, что А. М. Горький, не успев отдохнуть с дороги, появится на нашем съезде. Услышав об этом, все притихли в напряженном ожидании. Хорошо, что оно продолжалось недолго. А. М. Горький появился на сцене и, оглушенный грохотом стульев и шумом рукоплесканий, в полной растерянности остановился за столом президиума, между Замойским и Дорогойченко. Он то благодарно прижимал руки к груди, то поднимал их, словно прося пощады, то мягкими, убаюкивающими жестами старался образумить нас и усадить на свои места. Когда же ему это не удалось, он вытащил платок и стал утирать вдруг заблестевшие от слез глаза…
Известно, какой впечатлительностью, душевной отзывчивостью был наделен Горький. Встреча с нами была одной из первых, важных для него встреч в Москве. Для него мы, в большинстве совершенно неизвестные в литературном мире, были, конечно, не столько писателями, сколько читателями, представителями народа. В этом для него была главная суть встречи. Но А. М. Горький, давно увенчанный мировой славой, мог бы, казалось, и спокойнее отнестись к нашему изъявлению любви и восторга. Да вот не мог! В нашей любви, в нашем восторге он, несомненно, почувствовал, как ждали его в родной стране, как здесь хотят видеть и слушать его…
Но слезы Горького еще более тронули наши души. Некоторые товарищи из президиума, стараясь облегчить его положение, начали всячески утихомиривать зал, но сделать это было не так-то легко. Тогда Горький начал говорить. Первые его фразы никто и не расслышал, на все в зале, вдруг опомнясь, стали быстро усаживаться на свои места.
Начиная речь, Горький, конечно, еще не успокоился до конца, изредка покашливал, характерным жестом теребил, разглаживал усы, беспричинно надевал и снимал очки. Его речь, особенно вначале, будто речка, с трудом выбивалась на свой путь. Прежде всего она поражала то радостью, то грустным раздумьем и болью. Чувствовалось, что все, о чем говорил Горький, все от его огромного жизненного опыта, а не от книг, все тысячу раз им продумано за долгие годы, все нажито тяжким трудом, все выстрадано. Его речь, пожалуй, и нельзя было назвать речью, какие обычно говорятся с трибун. Это была беседа, от волнения несколько нескладная, петлястая, но необычайно задушевная, содержащая в себе много неожиданных, оригинальных мыслей, много мудрейших профессиональных советов писателя, открывшего новое направление в нашей литературе, пропитанная отеческой