Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здоровье лучше, чем в мирное время. Самочувствие — отличное. Но нервы истрепаны. И не раз в редкие минуты затишья мечтаешь о тех благотворных днях, когда кончится война (победой, конечно, — не раньше) и получишь нравственное право на… отдых. Отдых полный, ничем не омраченный: покой — как хорошо. Счастье? Его почти не было. И будет ли. Но на покой я, кажется, имею право…
А до тех пор, до славного исхода кампании — полное напряжение сил, воли, мысли. Асенька, милая, ваше здоровье меня печалит, ваша жизнь, насколько могу судить, не вошла еще в колею. Почему?
Напишите несколько строк. Буду рад искренне. Жду…»
Это пишет боевой генерал, слава за которым неотступно следует по полям сражений. Но так уж сложилось, что он до сих пор семьей не обзавелся… Единственным близким человеком для него была мать…
Жила Елисавета Федоровна в Киеве в квартире сына, которую генерал Деникин снял весной 1914 года, перевез туда мать из Житомира после того, как сдал командование полком. Мать Антона Ивановича, в свое время натерпевшаяся вдоволь лиха, последние годы, благодаря заботам любящего сына, провела в покое и уюте.
Она писала сыну очень редко, рассказывала только о домашних делах, рождениях и смертях соседей и знакомых да беспокоилась о здоровье Антона. Ну, вот еще за Асю выговор дала. Эх, знала бы она, чем ее нотация кончится…
В самом начале 1916 года Елисавета Федоровна тяжело заболела воспалением легких, осложнившимся плевритом. От болезни своей она не оправилась и в октябре 1916 года скончалась в возрасте семидесяти трех лет.
С ухудшением здоровья матери Антон Иванович все чаще задумывался о том, что после смерти единственно любимого человека его ждет лишь полнейшее одиночество в стенах казенных квартир. Но боевой генерал, герой Брусиловского прорыва влюбился в Асю Чиж. История любви Антона и Ксении вступала в лирико-драматическую фазу. Начался почтовый роман[34]:
«10 (23) ноября 1915 года.
Вспомнил… — это неверно. Не забывал.
Но… сантименты не идут старому генералу, который по рангу должен представлять нечто важное, бородатое и хриплое…
Вы шутите в письмах своих, Асенька, а я за шутками вижу хмурое личико и мятущуюся душу. И вместе с вами искренне желаю, чтобы неведомое мне на вас свалившееся горе прошло мимо, чтобы там действительно оказалось „что-нибудь не так“.
Распутица на время приостановила наши действия. Живем среди сплошных болот, среди обугленных развалин в скучном пустынном месте. Вместо кровавых боев — нудная позиционная война с ее атрибутами: заплывшие водой окопы и сырые холодные землянки. Непосредственно чувствуя пульс жизни, мы видим, что в рядах противника нет той нравственной силы, с которой он начал кампанию. В отбираемых у пленных дневниках — апатия, усталость, желание конца. Он не близок, он далек еще, но ясно чувствуется фатальная неизбежность поражения австро-германцев. И настанет новая светлая эра, если только кормчие сумеют уберечь страну нашу от внутренних потрясений.
В чем счастье человека? На 42-м году жизни не отдаешь себе совершенно ясное и отчетливое об этом понятие. Не помню. Но вижу, что вам оно не слишком ярко улыбается… Грустно.
Пишите, Ася, милая: я прочел ваши строчки и опять, как тогда, в маньчжурской тайге, повеяло теплом».
В душе Антона Ивановича затеплилась надежда. Но он помнит разговор с Ксенией в 1910 году о «высоком, молодом, любящем идеале». Подспудная ревность сквозит в осторожном вопросе в конце письма, хотя нет на нее у него никакого права.
«16 (29) декабря 1915.
Вот уже месяца четыре не имею своего угла. В одной комнате три-четыре человека. Конечно, памятуя о привилегиях начальнических, меня бы устроили лучше, но зато в ущерб другим.
Пишу ужасно нескладно, потому что три пары глаз смотрят под руку и три головы не без ехидства думают: что это генерал, письма которого отличаются телеграфической краткостью, пишет уже 4-ю страницу?
Не могу пока послать своей карточки: фотографии нет, а кустарные снимки, отосланные в Киев, утеряны во время паники.
Над нашими болотами густой непроницаемый туман. Сыро и скучно. Согревает только лишь извне, издалека… Жду…
Сердечный привет.
Асенька, что тот — „сильный и любящий“ пришел? Еще нет?»
Нет, такие мысли надо гнать прочь. Лучше писать о знакомом — о войне.
«26 декабря 1915 (8 января 1916).
Спасибо, Асенька, милая моя, что, не считаясь с моим „молчанием“, написали письмо, не такое, правда, как раньше…
Но это неважно. Писал 4 декабря по старому адресу и 16-го по новому. Обидно, если не получили — телеграфировал даже. Упрек незаслуженный, маленькая и неинтересная женщина…
Кругом море воды, грязи, ноль градусов. Окопы плавают. Это затрудняет серьезные действия и наши, и противника. Поэтому на нашем фронте опять затишье.
В армии дерутся просто и с ясным сознанием необходимости и цели. Но в тылу армии, в особенности в Вашем Петрограде, — неблагополучно. То, что помимо воли приходится слышать со всех сторон, удручает.
Дай Бог разума нашим кормчим!
На столе — рождественская елка, настоящая елка, с украшениями, со свечами. В штабе атмосфера товарищеская. Шумно, уютно. И немножко грустно. Встают воспоминания… скользят. А мысль рвет преграды времени и пространства и несет навстречу…
Про карточку писал трижды, но мне хочется повторить еще раз: какая прелесть!
Будьте счастливы!
Жду письма».
А карточку свою Асе все-таки послал.
«16 (29) января 1916.
Я не знаю, но вижу, но чувствую, что вы больны серьезнее, чем вам это кажется. Самолюбие, только самолюбие? А нельзя немножко, хоть на некоторое время, поступиться им? Только на время? Чтобы быть здоровой. Чтобы потом было довольно сил радоваться жизни.
Глупо, конечно, посылать вам такую большую образину, но, право, другой нет. Эта из альбома штаба армии. Сходство полное, но фотограф прикрасил, прибавил волос на моей лысой голове, сгладил морщины. Суди его за это Бог, а я не буду!