Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На начало восьмидесятых пришлись очень привлекавшие Миронова как драматического актёра съёмки в картине Алексея Германа «Начальник опергруппы», в прокате получившей название: «Мой друг Иван Лапшин», в которой Миронов играл далеко не главную, но важную и яркую роль журналиста Ханина. Герман снимал картину по повести своего отца, известного писателя Юрия Германа.
Приглашение Германа в первую очередь было привлекательным, благодаря личности самого режиссёра. Алексей Герман был одним из самых известных, самых талантливых и самых неоднозначных режиссёров советского кинематографа. По своему мировоззрению, к слову будь сказано, Герман был антисоветчиком, и все его фильмы несли на себе этот «чуждый передовому социалистическому искусству» налёт.
Герман имел заслуженную репутацию крайне въедливого и чрезмерно дотошного режиссёра, подолгу, не укладываясь ни в какие планы, снимавшего свои фильмы. Миронов, ценивший возможность сняться в «серьёзном» кино, с радостью согласился сниматься в «Начальнике опергруппы». Сам Герман рассказывал, что намеренно подбирал для новой картины актёров, не известных зрителю, сознательно сделав исключение лишь для Андрея Миронова. Подобное решение было закономерным, потому что персонаж Миронова был в городе, где разворачивалось действие фильма, человеком пришлым, с долгой, если так можно выразиться, «предысторией», места для которой в картине заведомо не было, и его хотелось как-то выделить. Как вариант – приглашением на эту роль профессионального актёра. Герман также «примерял» роль Ханина на Анатолия Васильева и Александра Филиппенко, но всё же остановил свой выбор на Миронове, за которым в сознании масс «тянулся шлейф жизненной удачливости». «Он был эдакий столичный-заграничный – человек с иной планеты», – сказал о Миронове Алексей Юрьевич.
Герман рассказывал, что собирался воссоздать в картине «чеховскую атмосферу» и поэтому перенёс место действия отцовской повести из Ленинграда в провинцию. Натурные съёмки картины проходили в Астрахани, куда из Ленинграда пришлось доставлять старый трамвай, из тех, что ездили по рельсам в середине тридцатых годов XX века. Герман вообще восстанавливал обстановку крайне скрупулёзно, даже организовал скупку реквизита того времени (одежды и различных предметов) через комиссионные магазины.
Андрей Миронов со всей присущей ему выразительностью передал в своём Ханине ключевую мысль картины: «Светлого „завтра“, обещанного пропагандой, не ждите, завтра будет только хуже». Спускаясь с одной ступеньки на другую (смерть жены, попытка самоубийства, рана, нанесённая бандитской рукой) восторженный (и по своему, очень, надо сказать, не по-коммунистически изящный) интеллигент в итоге скатывается в пропасть отчаяния и неверия. В ту самую пропасть, в которую катятся все герои, вся страна.
«Это вроде бы мы все радуемся. Мы действительно радуемся, дорогие мои, верно?» – этот вопрос Ханина, заданный чуть подрагивающим голосом, вызывает не улыбку, а слёзы. По выходе из больницы, Ханин не уезжает из города Унчанска, в котором разворачивается действие картины, он бежит из него, словно пытаясь спастись от себя, от своего прошлого и, более всего – от своего будущего…
«После „Бриллиантовой руки“ мы с Андреем часто встречались на концертах, которые проводились по линии Бюро кинопропаганды, – вспоминал Юрий Никулин. – Мы выезжали небольшой группой на два-три дня. Меня он поражал тем, что, выходя к зрителю, выкладывался весь, уходя со сцены мокрым. Отдавал всё, что имел, что мог, как будто выступал в последний раз. Он всё делал с полной отдачей и жил с полной отдачей, а когда вдруг неожиданно снялся в фильме Германа „Мой друг Иван Лапшин“ и так прекрасно сыграл Ханина, то все вдруг поняли, насколько ещё Миронов не исчерпал свои возможности как актёр. Не только комедийный, но и драматический»[62].
Тяжёлый и очень интересный фильм снял Алексей Герман. В какой-то мере и не фильм даже, а художественное учебное пособие для историков.
В конце октября 1982 года в Театральном училище имени Щукина состоялась встреча выпускников 1962 года, посвящённая двадцатилетию окончания ими театрального училища. Миронову было поручено выступить от имени однокашников. Под конец вечера, когда все собравшиеся от торжественной части давно уже перешли к застолью, Андрей пригласил нескольких своих однокурсниц в гости (Голубкина была на гастролях). Показал квартиру, накрыл богатый напитками стол (есть уже никому не хотелось) и устроил примерку дамских шляпок из богатой коллекции, скорее всё же принадлежавшей не ему, а Ларисе Голубкиной. Придирчиво оценивал результат, отбирая самую подходящую шляпку, затем включил магнитофон и под «старинные» танцы, такие как танго и фокстрот, танцевал с каждой. Причём для каждой гостьи подобрал мелодию, созвучную надетой шляпке. Вышло очень весело, гостьи были тронуты, признательны и запомнили этот вечер на всю жизнь.
9 декабря были остановлены съёмки новой картины Алексея Германа. Распоряжение исходило от председателя Государственного Комитета по кинематографии СССР Филиппа Ермаша. Германа обвинили в «очернительстве», нарушении принципов социалистического реализма и тому подобных грехах. Ему делали замечания и раньше, но он упорно поступал так, как считал нужным. Картину запретили, так же как запретили Герману заниматься режиссурой.
«Я попал в положение довольно глупое, – вспоминал Герман в беседе со своим другом, писателем, журналистом и кинокритиком Михаилом Лемкиным. – Первый, к кому я обратился, когда мне уже нечего было терять, меня уже отовсюду турнули – был Андропов. Мы со Светкой (жена Алексея Германа, сценаристка Светлана Кармалита. –А. Ш.) написали письмо и, не имея никаких верховных связей, просто сунули в окошечко ЦК КПСС. Каким образом это письмо прошло – вот фокус! Потому что, очевидно, подбирают те письма, которые нужны тирану в данный момент. Как Тимашук написала письмо Сталину, и оно до него дошло, так Андропову надо было громить предыдущий аппарат, и наше жалкое письмо каких-то жалких людей дошло до Генсека. Мы, правда, писали не только о „Лапшине“, мы писали о положении в искусстве. Считается, что я дитя перестройки. Так нет, „Лапшина“ выпустил Андропов… Но со свойственным ему коварством: он выпустил картину в количестве семи копий. На первом показе в Доме кино били стёкла, выламывали двери, у меня была разбита голова… И единственная возможность, чтобы картину увидели, это надо было с ней ездить самому и показывать её. Причём обнаруживались самые невероятные любители… Времена были странные… Мне случайно попала в руки бумага – оказалось, что кроме этих семи копий тридцать копий было заказано Комитетом государственной безопасности. Я, понимаешь, очень удивляюсь… – вот тебе интересный материал, – я очень удивляюсь и звоню такому Юрию Ивановичу Попову, полковнику госбезопасности, который курировал интеллигенцию в Ленинграде. Звоню и говорю под дурака… Он, между прочим, жив-здоров, хоть уже и не является куратором ленинградской интеллигенции… но он уж поработал – я думаю, он много вашего брата посадил… Ну вот, я звоню ему по телефону и говорю: „Юрий Иванович, вот у меня такой вопрос: я узнал, что тридцать копий для КГБ, а семь копий для всего советского народа“. Он говорит: „Ну так что, у нас в КГБ должны работать умные люди. У нас очень много учреждений“. Я говорю: „Конечно, понятно, меня вот только соотношение немного смущает – что, умных людей среди двухсот пятидесяти миллионов на семь копий тянет, а умных людей в вашем ведомстве – на тридцать копий. Можете это как-нибудь прокомментировать?“ У него сухой голос сделался: „Алексей, вы так не разговаривайте. Вы сами приложите голову, почему так у нас…“ Я говорю: „Вы знаете, мне ничего в голову не приходит, кроме того, что вы ‚Лапшина‘ взяли для пыток заключённых“. Он говорит: „То есть как?“ Я говорю: „Ну, вот вы заключенному крутите всю ночь ‚Лапшина‘ – картина скучная, и он утром во всём признаётся. А больше я никак не могу понять, зачем вам тридцать копий“. Он хлопнул трубку… хотя Галя, его жена, была у нас редактором на студии, поэтому я так ему и звонил. Вот такой был разговор… Больше я с Юрием Ивановичем и не разговаривал, виделся так, издалека… Он был приглашён на день рождения нашего главного редактора и выпил. Выпил, сидел, сидел и говорит: „Если бы вы могли себе представить, сколько я про всех про вас знаю“. И стол замолчал, и так, пока он не ушёл, все молчали и тихо, понуро жевали…»[63].