Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем, гля, на скамье в комнате «ожидания» рядом с Джонни, Сесили и всех прочих опрашиваемых, – Ирвин Гарден, весь настропаленный, с пачкой книг и гнется вперед с края своей скамьи, готовый допрашиваться. Он хочет объяснить «Новое Видение» ОП и всем газетам Нью-Йорка. Ему всего семнадцать, и он всего лишь несовершеннолетний, фактически свидетель совершенно бесполезный, но впутаться сюда хочет до конца, не как Сниткин на самом деле, а скорей как в старой литературе, в «Бесах». У него это первая крупная возможность попасть в газеты, у него, кто год назад, в шестнадцать, поклялся на пароме в Хобокен: «Посвящу всю свою жизнь освобождению рабочего класса», – хотя единственный честный чуток работы, что он сделал в жизни, случился, когда он трудился уборщиком посуды в калифорнийском кафетерии и сунул мне в рыло свою грязную тряпку, когда я сказал что-то неприкрашенное о его рабской должности, назвав его пуэрториканским ничтожеством уборщика посуды в нигдешней пустоте. Но хвала Ирвину, Клоду, Джонни, даже Францу, ОП, О’Тулу, всей шарашке, со всем было покончено и разобрано как с фактом.
Полило как из ведра, а Клод и я, уже теперь вместе, с легавыми, накоротко заходим в какие-то переулки и воронки, на скамью судьи неподалеку от Чэмберз-стрит, и нам «предъявляют обвинение», или как там это у них называется, но в проливном реве того дождя, что гремит по всему залу суда, как вторженья и нападенья снаружи, Клод пользуется возможностью сказать мне краем рта: «Натуральность до упора».
«Я знаю, балбес». Потому что, в конце-то концов, что еще, «балбес» я только сейчас добавил, а в те дни я просто сказал: «Я знаю». Затем, продержав еще одну ночь в участке на 98-й улице, меня ставят перед еще одним судьей, в звездной палате или где-то, а там полно народу, и, как обычно, судья мне подмигивает, как ни посмотрю на судью, он всякий раз мне подмигивает, а еще судья поет (а снаружи по-прежнему хлещет):
«Ну, как сказал старый швед, парусных дел мастер, старому норвежскому моряку – моряку в шторм безопасней в море, чем на суше. Хо хо хо». И он то-сё подписывал и стучал молотками, но, к моему удивлению, в газете назавтра сказали, что пока все это происходило, я насвистывал песенку, в чем я не сомневаюсь, потому что когда я был молод и слышал мелодию у себя в голове, я просто-напросто ее насвистывал, а зная убойную песенку того лета, я уверен, что свистал «Всегда губишь того, кого любишь». После того как со мной на скамье произвели некое что-то, ко мне кинулась большая куча людей, я повернулся, решил, что это толпа ревностных студентов-законников, поэтому на каждый вопрос, что они мне задавали, я давал точный ответ: мое имя полностью, место рождения, родной город, нынешний адрес и т. д., и только потом мой добрый штатский вздохнул в машине, везя меня обратно в Бронкскую тюрьму, и сказал:
«Боже мой, дядя, то были газетчики, разве ты не понял?»
«Я думал, это юристы заметки делают».
«Ты… ну, теперь твой отец увидит твое имя в газете, и мать тоже».
«Что судья имел в виду под сушей и морем, это шутка у него какая-то была?»
«Он тот еще крендель, судья Мунихэн».
Мы подъехали к Оперному Театру Бронкса. «Теперь слушай, Джек, это тюрьма, где держат всех важных свидетелей убийств, ты не под арестом, пойми правильно, ты просто, как мы это называем, задержан. Пока будешь здесь, тебе станут платить по три дуба в день. Мы почему держим тут важных свидетелей убийств, то есть людей, которые что-то знают об определенных убийствах, чтоб, когда подошло время процесса, он, ты, важный свидетель, не скрывался бы в Детройте или Монтевидео, а, но, ты там сядешь на одном этаже со всеми важными свидетелями убийств Нью-Йорка, включая мальчиков из „Корпорации Убийств“, поэтому не напрягайся и не давай им себя запугать. Ни во что не ввязывайся, читай себе тихо тех мальчиков, изучай те книжки, что мы тебе подобрали, про пироги и пиво что-то? Сомерсета Мэнна, и почти все время спи, на крыше там можно играть в ручной мяч, большинство этих ребят итальянцы, они из старого синдиката и бруклинской „Корпорации Убийств“, отбывают все больше ста девяноста девяти лет, и надо им одного – вытянуть из таких, как ты, признание, чтобы скостить себе со срока полтинник. Но поскольку тебе не в чем признаваться, так и не напрягайся. Завтра заеду, и мы с тобой увидимся, наверно, в последний раз: мне тебя надо будет отвезти в Морг Беллвью опознать труп Франца Мюллера, они его только что в реке нашли».
Меня заводят, вечер, ребята из Мафии играют в карты перед каждой одиночкой в открытом тюремном корпусе, который запирают накрепко в десять, они желают знать, могу ли я играть в карты. «Не могу, я не умею, – говорю я, – у меня отец умеет».
Они меня окидывают с головы до пят. «Эт чё такое про отца?»
В десять калитка каждой отдельной камеры с лязгом закрывается, и все мы засыпаем, и О ё-ёй, на Нью-Йорк с северо-запада внезапно обрушилась холодная волна, и мне на самом деле приходится заворачиваться в хилое одеяльце, даже встать и напялить на себя всю одежду, дотянуться и перекусить своими шоколадными батончиками и при тусклом свете из коридора разглядеть, что мышка его уже покусала. Но у меня свой индивидуальный унитаз, маленькая индивидуальная раковина, а наутро дают завтрак, который хоть и всего лишь сухой старый французский гренок, по крайней мере на них сироп, немного кофе, и ладно. Приходит мой чудесный еврей в гражданском и везет меня в Морг Беллвью через всякие интересные лязгающие двери, и мы туда приходим, а нам велят ждать, пока коронер не закончит, надо снова идти встречаться с ОП и весь день сидеть на лавках курить сигареты в приемной. (Он мне рассказывает, что я могу выйти под поручительство, кстати.)
Но под конец дня появляется ОП и впрямь говорит: «Ну, у тебя все нормально, юноша. Мы все проверили, и с тобой все будет хорошо. Ты не считаешься укрывателем преступления. А если Клод признает вину за непреднамеренное убийство, не будет и суда, и ты выйдешь на свободу, а тебе заплатят за все время в оперном театре. Теперь если хочешь позвонить отцу…»
Я взял телефонный справочник и набрал Па в типографии на 14-й улице, где он работал линотипистом от Нью-Йоркского городского профсоюза, его позвали к телефону, и я сказал: «Мне надо только сто долларов выкупа, за это поручительство в пятьсот, и я могу пойти домой. Все в порядке».
«Ну а у меня не в порядке. Ни один Дулуоз никогда не впутывался в убийство. Я говорил тебе, что этот чертов шалопут не доведет тебя до добра. Я не собираюсь ссужать тебе никакие сто долларов, и можешь катиться к черту, а мне работать надо, про ЩАЙ». Бам трубкой.
ОП Грумет снова выходит, говорит: «Как девушка Джонни?»
Как ни впутаюсь, полиции Нью-Йорка, похоже, все интереснее про мою девушку.
Мы со штатским едем в Морг Беллвью в собирающейся тьме и дожде. Ставим машину, выходим, останавливаемся у стойки, ворошатся бумаги, и тут выходит одноглазая лесбиянка в большом унылом фартуке, которая говорит: «Ладно, к подъемнику готовы?»