Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это моя история… Я рассказал… Почему я стал фотографировать, потому что мне не хватало слов…"
Виктор Латун, фотограф
Монолог о немом солдате
"В саму зону я больше не поеду, а раньше меня тянуло. Если я буду это видеть, думать об этом, я заболею и умру… Умрут мои фантазии…
Помните, был фильм о войне «Иди и смотри». Я не смогла его досмотреть, я потеряла сознание. Там убивали корову. У неё зрачок на весь экран… Один зрачок… Как убивали людей, я уже не видела… Нет!! Искусство – это любовь, абсолютно в этом убеждена! Не хочу включать телевизор, читать сегодняшние газеты. Там убивают, убивают… В Чечне, Боснии… Афганистане… Теряю рассудок, у меня портится зрение. Ужас…Он стал привычным, даже банальным. И мы так изменились, что сегодняшний ужас на экране должен быть страшнее вчерашнего. Иначе уже не страшно. Мы перешли черту…
Вчера еду в троллейбусе. Сценка: мальчик не уступил место старику. Тот его увещевает:
– Будешь старый, тебе тоже не уступят.
– А я никогда старым не буду, – отвечает мальчик.
– Почему?
– Мы все скоро умрём.
Вокруг разговоры о смерти. Дети думают о смерти. Но это то, над чем в конце жизни задумываются, а не в начале.
Я вижу мир в сценках… Улица для меня – театр, дом – театр. Человек – театр. Никогда не запоминаю событие целиком. А в деталях, жестах…
Все перепуталось в моей памяти, перемешалось. То ли из кино, из газет… То ли я это где-то видела, слышала… Подсмотрела?
Вижу: бредёт на заброшенной деревенской улице сумасшедшая лиса. Тихая, добрая. Как ребёнок… Ластится к одичавшим котам, курам…
Тишина…Там такая тишина! Совсем другая, чем здесь… И вдруг среди этой тишины странная человеческая речь: «Гоша хороший. Гоша хороший». Качается на старой яблоне поржавевшая клетка с открытой дверцей. Домашний попугай сам с собой разговаривает.
Начинается эвакуация… Опечатали школу, колхозную контору, сельсовет. Днём солдаты вывозят сейфы и документы. А ночью деревенские жители школу растаскивают, то, что в ней осталось. Тащат книги из библиотеки, зеркала, стулья, сантехнику, здоровенный глобус… Кто-то последний… Под утро прибежал, уже пусто. Набрал пустых пробирок в химлаборатории.
Хотя все знают – через три дня их тоже увезут. Все останется.
Зачем я это собираю, коплю? Я никогда не поставлю спектакль о Чернобыле, как не поставила ни одного спектакля о войне. У меня никогда не будет на сцене мёртвого человека. Даже мёртвого зверя или птицы. В лесу подошла к сосне, что-то белое… Думала: грибы, а это мёртвые воробьи грудками вверх. Там, в зоне… Я не понимаю – смерть. Я перед ней останавливаюсь, чтобы не сойти с ума. Не перейти… На другую сторону жизни… Войну надо показывать так страшно, чтобы человека вырвало. Чтобы он заболел… Это не зрелище…
В первые дни… Ещё не было показано ни одного снимка, а я себе уже представляла: обвалившиеся перекрытия, разрушенные стены, дым, битые стекла. Куда-то увозят притихших детей. Вереницы машин. Взрослые плачут, а дети нет. Ещё ни одной фотографии не напечатали… Наверное, если расспросить людей, другого образа ужаса у нас нет: взрыв, пожар, трупы, паника. Я это помню из детства… (Замолкает.) Но об этом потом… Отдельно… А тут… Произошло что-то незнакомое… Это другой страх… Его не слышно, не видно, ни запаха, ни цвета, а физически и психически мы меняемся. Меняется формула крови, меняется генетический код, меняется пейзаж… И что бы мы ни думали, ни делали… Вот я утром встаю, пью чай. Иду на репетицию к студентам… А это надо мной висит… Как знак. И как вопрос. Мне не с чем это сравнить. Из детства я помню что-то совсем непохожее…
Я видела всего лишь один хороший фильм о войне. Забыла название. Фильм о немом солдате. Он молчал весь фильм. Вёз беременную немку, беременную от русского солдата. И родился ребёнок, он родился в дороге, на телеге. Он его поднял на руках и держит, и ребёнок писает на его автомат… Мужчина смеётся… Это у него как речь, этот его смех. Он смотрит на ребёнка, на свой автомат и смеётся… Конец фильма.
В фильме нет русских, нет немцев. Есть чудовище – война. И есть чудо – жизнь. Но теперь, после Чернобыля, все изменилось. И это тоже. Изменился мир, он теперь не кажется вечным, каким был ещё недавно. Земля как будто уменьшилась, стала маленькая. Мы лишились бессмертия, – вот что с нами случилось. Потеряно чувство вечности. А по телевизору я вижу, как каждый день убивают. Стреляют. Сегодня стреляют люди без бессмертия… Один человек убивает другого человека… После Чернобыля…
Что-то очень смутно, как бы издали… Мне было три года, когда нас с мамой вывезли в Германию… В концлагерь… Я помню все – красивое… Может быть, моё зрение так устроено. Высокая гора… Падал то ли дождь, то ли снег. Огромным чёрным полукругом стояли люди, у всех номера. Номера на ботинках… Так чётко, ярко-жёлтой краской на ботинках… На спинах… Везде номера, номера… Колючая проволока. На вышке стоит человек в каске, бегают собаки, лают громко-громко. И никакого страха. Два немца, один большой, толстый в чёрном, а второй маленький – в коричневом костюме. Тот, который в чёрном, показывает куда-то рукой… Из тёмного полукруга выходит чёрная тень и становится человеком. Немец в чёрном начинает его бить…А то ли дождь, то ли снег падает… Падает…
Помню высокого красивого итальянца… Он все время пел… Моя мама плакала, и другие люди плакали. А я не могла понять, почему все плачут, когда он так красиво поёт?
У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится.
В чернобыльскую зону мы повезли весёлый спектакль «Дай воды, колодец». Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли.
Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат.
Мои студенты в слезы. Собрались за кулисами: что с ними? Потом мы поняли: они верили во все, что происходило на сцене. Там весь спектакль ждут чуда. Обычные дети, домашние дети, понимали, что это – театр. А эти ждали чуда…
У нас, у белорусов, никогда не было вечного. Мы не имели даже вечной земли, все время её кто-то забирал, сметал наши следы. И мы не могли жить вечным, как в Ветхом завете написано: этот породил того-то, тот того-то… Цепочка, звенья… Мы не знаем, что с этим вечным делать, мы не умеем с ним жить. Не способны его осмыслить. А оно, наконец, даровано нам. Наше вечное – это Чернобыль. Вот оно у нас появилось… И мы? Мы смеёмся… Как в старой притче…Люди сочувствуют человеку, у которого сгорел дом, сарай… Все сгорело… А он в ответ: «Ну, а зато, сколько мышей ляснуло!» – и шапку весело об пол. В этом весь он – белорус! Смех сквозь слезы.
А наши боги не смеются. Наши боги – мученики. Это у древних греков были смеющиеся боги, весёлые. А что, если фантазии, сновидения, анекдоты, – это тоже тексты? О том, кто мы? Но мы не умеем их читать… Я везде слышу одну мелодию… Она тянется-тянется… Не мелодия, не песня, а голошение. Это запрограммированность нашего народа на любую беду. Не уходящее ожидание беды. А счастье? Счастье – вещь временная, нечаянная. Народ говорит: "одна беда – не беда", «от беды кием не оборонишься», «что ни мах, то все беда по зубах», «не до коляды, когда полна хата беды». Кроме страдания, у нас ничего другого нет. Нет другой истории, нет другой культуры…